Клуб города N; Катамаран «Беглец» — страница 26 из 50

«А–а–а!» — потревожил меня ночью чей–то протяжный надрывный стон. Я не ослышался, явственно различил звуки чьих–то мук. Эти звуки доносились как бы из глуби земли, из недостижимых недр некоей всеохватной души, объединяющей человеков. Одна половина этой мировой души приняла мучений сто крат более другой, повинуясь незыблемому повелевающему знаку сверху, и я, если и принадлежал второй, на время охраненный чьим–то щитом, то теперь почувствовал, как и мое горло раздирает стон, как и я приближаюсь к некоему порогу, за коим ад?

Поутру я обжег чаем язык, подошел к зеркалу, высунул язык, чтобы оглядеть его и вдруг подивился уродству портрета: этот высунутый влажный алый язык был противоестественен всякой красоте. Я поморщился, закрыл глаза, потряс головой, избавляясь от виденья…

Зеркало висело на стене за шкапом. Далее, ближе к углу, была печь в изразцах, за печью — простенок. В тот миг, когда я отходил от зеркала, боковым зрением отметил мимолетно некий предмет в обыкновенно пустовавшем простенке. Я тотчас остановился и замедленно оборотил голову. Коротконогое, безголовое туловище спиной упиралось в самый угол, окровянив пастораль обоев; одна нога была занесена на подставку для чистки обуви, левая рука засунута в карман фрака. Я тотчас узнал серенький поношенный фрачный гарнитур, в который нарядился Исидор Вержбицкий, отправляясь в редакцию.

Колени ослабели.

— Исидор, Исидор… — шевельнулись мои губы. В тот же миг показалось, как туловище качнулось, двинулось ко мне. Я ощутил плечом чье–то прикосновение, прерывистое дыхание у груди. Ноги мои подкосились, стена с окном понеслась вверх, я — вниз…

Вечером того же дня я вернулся в свой опустевший подъезд, в комнатенку на втором этаже. Правильнее сказать не вернулся, а примчался почти что в беспамятстве, очнувшись после долгого лежания на полу.

Всю ночь я не сомкнул глаз. Окажись еще не так давно в подобном положении, я принялся бы лихорадочно соображать, как быть, перебирать в уме вероятные пути спасения. Ныне я с твердостью знал, что спасение едва ли возможно, что за мной придут.

Я ждал напряженно, мучительно, но за окном светлело, а шагов по лестнице так и не было слыхать. Я растопил печь, нагрел воду на плите и взялся править бритву, дабы привести свой вид в соответствие важности намеченного мною на сегодня поступка: я намеревался подать прошение о направлении в действующую армию. Вымыв голову, просушил волосы полотенцем, побрился и подошел к комоду за чистой нижней рубахой. Этот комод высотой едва доходил мне до пояса. Отворив дверку, не пригибаясь, я сунул руку, но вместо стопки белья нащупал чьи–то волосы. Я похолодел, не убирая руки, заторможено присел, чтобы в ужасе одеревенеть — с полки на меня бездумно смотрела отрезанная голова Исидора. Щека разодрана, склеры глаз окровянились, язык прикушен.

— Подойди к окну, — услыхал я за спиной.

Меня точно кипятком обожгло. Я привстал, обернулся, но никого не обнаружил. Зазвонили колокола. Я послушно двинулся к окну.

Улица была запружена народом. Инок нес высоко чудотворную икону, за ней колыхались хоругви, кресты. Порченная девка–калека бросалась в ноги толпе, юродивые корчили рожи и отплясывали на обочинах. Из домов выходили мужики и бабы с детьми, служивый люд, крестились и присоединялись к толпе. Крестный ход приближался. Я всматривался в торжественные лица человеков, отличных от меня, в мозгу вспыхивало: «Исидор… Исидор… Исидор…». Я хотел сбежать, смешаться с людской рекой, но мои ноги точно приросли к полу. Я уже ничего не понимал. Кто я? Зачем живу и живу ли? Я распахнул окно, вдохнул морозного воздуха, отпрянул вглубь комнаты и выхватил револьвер. Не ведаю, что принудило меня поднять руку и всмотреться в картину через прорезь прицела те же лица, но уже каждое хоть на миг, но запечатлевалось смертно в нем. Я виделся себе властелином, могущим сиюсекундно покарать или помиловать, но вместо самодовольного рогота из моей груди вырвался сдавленный хрип — я застыл, меня сковал взгляд, обращенный из толпы ко мне. Босой на снегу, в рубище до пят, убиенный мною Николай воспрял из тлена и замер в скорби напротив ворот. Донесся молящийся глас: «Зачем ты оставил меня, зачем покинул, почему ты не закопал себя разом со мной на том берегу?». И простер ко мне руки, и шагнул в своем саване в комьях могильной земли. Я зажмурился и в истерике зарыдал. Вся моя жизнь пронеслась — нет, не перед моим мысленным взором, а мимо меня, где–то поодаль стремительным вихрем, ибо эта жизнь мне никогда не принадлежала, я ничего не понимал в ней и помнил всегда лишь об одном действительно выполнимом праве человека — праве на смерть. И я поднес револьвер к виску трясущейся рукой.

Опустите руку, Павел, — вдруг донеслось со стороны.

Пальцы мои разжались. Я зарыдал, уткнувшись лицом в ладони.

— Что с вами?

Юлия подняла с пола и спрятала револьвер в сумку.

— Зачем ты пришла, ведьма?! — с ожесточением прокричал я.

— Я не могла не прийти, — отозвалась она спокойно и ровно. — Однако что на вас нашло? Приступ черной меланхолии?

Она запахнула створки окна, сбросила шубку на стул.

— Уход! Прочь немедля! — моя бурно грудь вздымалась.

Юлия опустила конец рушника в ведро с водой и приложила прохладную ткань к моему лбу.

— Помнится, вы жаждали уехать. Решайтесь же, Павел! Я буду с вами.

— Куда уехать? Куда?! — я отупело мотнул головой. — За что они мне мстят? — и повторил: — За что вы мне мстите?

— Мы с вами, Павел, начнем новую жизнь, — шептала Юлия, точно в забытьи. — Где–нибудь в тихой деревеньке. Я буду заботиться о вас, как о младенце, ибо вы мой и только мой.

— С той же нежностью, что и сестрицы Сумского о своем мнимом братце?.. А что будет дальше?

— Дальше?.. В один из дней мы вместе уйдем — к покою и счастью.

— Ты лжешь, стерва! — свирепо выдавил я. — Правда в том, что ты с Николаем не поделила меня!

— Любовь неделима, Павел, — чуть удивленно возразила Юлия.

— Ты возжелала забрать меня туда, где царствует смерть, где нет ничего — это и есть тот черный мир, откуда ты явилась.

— Между жизнью и смертью, по сути, нет разницы. Смерть — лишь видоизмененная форма жизни. Мы не умрем, Павел.

— В таком случае, позволь удостовериться в правоте твоих слов, — я злобно усмехнулся, но мгновеньем раньше мои руки безотчетно, сами собой, обвили полотенце вокруг ее шеи. И с силой, с наслаждением и облегчением стянули концы рушника.

Юлия глубоко и разочарованно вздохнула, обхватила мои плечи, обмякла и с хриплым стоном опустилась на пол. Я тронул запястье ее руки — пульс не прощупывался. Чувствуя тошноту и головокружение, нетвердыми шагами я прошел к рукомойнику, чтобы сплюнуть вязкий комок в горле. Следовало думать о том, куда спрятать тело. Тут за спиной послышался шорох и легкая, почти невесомая ладонь легла на мое плечо: «Мне было больно, Павел». Я обернулся, преисполненный жутью. Ее лицо ожило, пережитая мука сняла алебастровую маску, ужасная печать природы спала, ослаб сжатый в параличе жгут мышц, а взгляд, обращенный ко мне, излучал необычайную теплоту, — но полотенце все еще обвивалось змеей вокруг ее шеи. Юлия размотала его, распустила волосы.

— Улыбнись, — попросил я чуть слышно.

Она устало улыбнулась.

— А теперь уходи.

Ее губы едва–едва раздвинулись, возле глаз соткалась розетка морщин.

— Я уйду только с вами, Павел.

…Ночью я тайком собрал саквояж. Сложив необходимое, уже одетый для дороги, я подошел к кровати и посмотрел на спящую. Она спала с покойной полуулыбкой на устах, как бы отвечая во сне кому–то. Я испытал к этой женщине острую ненависть. Я плохо понимал, что она обрела со мной, я знал несомненно одно — она отняла нечто безмерно важное у меня, сломала меня, душа моя искалечена, и единственное, на что я остался способен, на что доставало сил — это унизительное бегство. С той поры, как я увидел ее, я уже не принадлежал себе; нон сотворил все возможное, чтобы до конца не принадлежать и ей. Она отняла меня у меня, но ничего не дала взамен, она напилась мною вдосталь, но я еще жив… Я захлопываю дверь, спускаюсь по лестнице, впотьмах, меж угольных куч, пробираюсь с оглядкой на станцию (никто меня не преследует, и это тревожно), а под утро, ближе к рассвету, сажусь на литерный, идущий на запад, к фронту.

…И вот я истекаю кровью в Галиции в полевом блиндаже–лазарете на передовой. У меня достало сил снять рваный халат и добраться до остывших солдатских тел, сложенных на земляном полу в кровянистых лужах. Они трупы, но я жив и слышу крики снаружи. Я знаю, что буду делать, когда приподымется край закрывающий вход в блиндаж рогожи и в проеме покажется увенчанный пикой шлем. Слабеющая моя рука сжимает рукоять нагана, курок взведен.

Голоса приближаются. Сияние дня пробивается сквозь щели. Рогожа откинулась, свет ослепляет, я хочу, но не могу приподнять руку с наганом. Свет неестественно ярок, до рези в глазах, и уже не принадлежит этому миру. В проем что–то вбросили, — грохот, облако разрыва, застлавшее сияние, а в нахлынувшем мраке всплывает, надвигается строгое недвижимое девичье лицо…

___________

Весной того же года в фельдшерский пункт одной из волостей Калужской губернии прибыл новый доктор. Назвался Павлом Дмитриевичем. У него была привычка ни с того ни с сего украдкой прятать в карман правую руку. Санитарка Варвара по временам примечала его ненасытный взор. «Влюбился», привычно думала Варвара.

Катамаран «Беглец»

Черт побери! Какая досада! Надо же такому случиться! Григорий Тимофеевич, Виктор и я беспомощно взирали на спокойные воды озера. Григорий Тимофеевич, обернувшись, как бы пораженный внезапной догадкой, приложил палец к губам:

— Тссс… Я вам скажу, здесь дело нечисто. Было очевидно, что он имел в виду. Новехонький, без единой трещины в корпусе, с пластиковым прочнейшим парусом, наш катамаран, наша гордость и предмет неустанного восхищения, отменно продержавшись на плаву двое суток, четверть часа назад безо всякой видимой причины пошел ко дну, точно ржавая жестянка. Теперь–то я понимаю: тому был предупреждающий знак — парус полнехонький обвис, настало затишье, полнейший глубочайший штиль, тут бы не сплоховать да принять меры к спасению, но, повторюсь, кто мог подумать? Вдруг что–то хлюпнуло под кормой, и мгновеньем позже мы очутились в воде.