Чьи–то руки заботливо подхватил меня, но я заупрямился, захорохорился, тряхнул головой и сам вошел в покой, где враз подломились ноги, и повалился в пуховики… как в колодец. Однако в том колодце не все было тесно, беспросветно, но прежде чем тьма начала рассеиваться, моя ладонь ощутила чье–то бережное касание. «Юлия?» — прошептал я, увлекаемый за руку в захламленный, заставленный до потолка разбитой мебелью коридор, с истертыми паркетными шашками, по которым, дробно постукивая коготками, оскальзываясь, сновали крысы. Юлия вела меня за собой, — не оглядываясь, склонившись, в траурном одеянии похожая на монастырскую послушницу.
Совы хлопали крыльям, над нашими головами, из углов доносился истерический хохот, сатанинские смешки, и чьи–то горевшие пронзительным синим огнем раскосые глаза сверкали в оконце. Я вступал, робея. Опять зашумели крылья, задребезжали стекла, заколотились бешено двери о косяки. Юлия вдруг исчезла, я видел впереди Сумского, с идиотской ухмылкой прыгавшего неуклюжим скоком, криво вывернув голову. Я не поспевал за ним. Неожиданно доцент с истошным визгом впрыгнул в какую–то дверь, и меня будто сквозняком увлекло за ним.
Трудно было определить размеры помещения, в котором я очутился. Стены съедала тьма, а с невидимого потолка свисали на шнурах лампы под багряными абажурами. У дверей раскладывали пасьянс трое престарелых инвалидов… Сумский сноровисто вскочил на столик и, всласть хохоча, принялся водить задом с волосатым хвостом по крышке стола, разметая карты. Один из карточных игроков ухватил хвост, и сразу Сумский блаженно завизжал, точно его щекотали, брыкнул ногой с копытцем и был таков. А хвост остался в руке картежника.
Я медленно прошелся вдоль шкафов — с полок из–за стекол за мной наблюдали бескровные страдальческие лики. «Это и есть клуб больных контрактурами?.. Так тихо», — подивился я, чувствуя, как сотни пар глаз неотрывно провожают меня, взирая с полок демонстрационных шкафов. По этим живым образцам можно было изучать не только анамнезы лицевых контрактур, но и галерею портретов человеческого страдания.
Я приоткрыл дверцу и взял голову. Левое верхнее веко было растянуто, отчего глаз казался приплюснутым, а второй, темно–серый, влажный, напротив был широко открыт, сумрачно и настороженно взирал на меня. «Чего ты хочешь, голова?» — спросил я. Голова зашамкала гнилозубым ртом, силясь произнести слова, а глаз гневно засверкал, — и я понял, что должен оставить в покое страдальца. «А мы и тебя, Павлуша, принимаем в наш клуб!» — кто–то выкрикнул залихватски, и тотчас в лицо будто плеснули студеной водой — так меня обожгло! Я вскрикнул, заслонился рукой, чувствуя, как страшная сила смыкает челюсти, глаза вылезают из орбит, а нос сворачивается жгутом, вспучивается кожа и дыбятся волосы, точно цепкая когтистая пятерня вцепилась в них, силится оторвать голову от плеч, тужится надсадно, кряхтит. Но крепко приросла моя головушка…
На полках шкафов медленно, тягуче расползаются языки пламени, а головы уже тлеют головешками, безропотно принимая новые муки, беззвучно шевеля запекшимися губами и обугленными ушами. Неведомая рука, вцепившись в мою шевелюру, уже не столько тщится завладеть моей головой, сколько поводит мной, направляет мой взор в ту сторону, где я должен нечто узреть. Я вижу чудовище, обросшее шерстью, на коротких кривых ногах, которое с рыком двигается ко мне — чудовище губасто, клыкасто и по–своему мило. Приблизившись, вдруг стыдливо прикрывает узкими хрупкими ладонями молодые девичьи груди, выступавшие из шерсти, и шепчет: «Путь человека — это путь андрогина, который ищет свою половину на земле» — «Куда вы ведете меня? Что хотите показать?», — вопрошаю я тщетно, а меня опять уже ведет чья–то невесомая рука — в холодный рассветный день, в сырой лес, где за стволами, еще не просохшими после дождя, прячется Юлия. Я бросился к ней, но она, в своих траурных одеждах, слегка пригнув голову, удалялась быстрыми мелкими шагами. Я помчался, чтобы забежать спереди и увидеть ее лицо, — сие желание было необоримым, захлестнуло меня. Я знал, что она не случайно прячет лицо в платок: она желала скрыть то, чего я прежде не видел. Я мчался сквозь кустарник и уже почти настиг ее, но тут она молниеносно обернулась сверкнули гневом махонькие черные глазки Сумского под пушинками бровей: «Ты, Павлуша, давеча хотел доведаться: какой такой узловой вопрос я вознамерился задать?.. А ведь ты пришел не за этим! Ты явился, признайся, за тем, чтобы самому спросить, — так–то, милок… Ты, Павел, хотел доведаться, — бродят ли мертвецы среди нас, приходит ли сюда, на землю, твоя вторая половина, чтобы слиться с тобой? И отчего она, твоя небесная половина, с тоской вспоминает земную неустроенную жизнь, что принуждает покинуть ее иной свет, свое ставшее вечным обиталище в небе? Значит, и там неуютно, неприкаянно жить, значит, и там нету совершенства. Сознайся, об этом ты желал спросить, молчун?» Вдруг орел–могильник сорвался ветки и ударил меня крылом, полоснул когтем по плечу; я закричал, скорчился от боли, неловко повернулся и почувствовал, как влага окропила мое лицо… У кровати стоял Ермил и опускал мочало в таз с водой.
— Ну и набрались вы вчерась, Павел Дмитриевич! Еле до койки вас дотащил, подмогу кликать пришлось.
— Подай рубашку… — хрипло потребовал я.
— Негоже вам вставать, полежите еще, оклемайтеся, — отечески молвил дворовый.
— Принеси чаю, ломота во всем теле.
— Я вас своим чайком угощу, — как рукой хворобу снимет.
И он отлил из заранее, верно, принесенной бутылки в рюмку, Не нюхая, но мрачно всмотревшись в мутную жидкость, я опрокинул стопку в рот.
— Самогон свекольный?
— Никак нет, — довольный, что я не угадал, отозвался малый. — Я по стариковскому совету выгоняю, а как, никому не говорю.
— Налей еще.
Ермил с охотой выполнил мою просьбу и подал закусить ломоть соленой тыквы.
— Теперь оставь меня.
Едва дворовой ушел, я встал с постели, шаткими, как годовалый младенец, шажками направился к окну, чтобы отдернуть занавеску, отворил форточку, потом резко оборотился и едва узнал себя в зеркале: со взбитым чубом, помятым лицом, бессмысленным взором — таким я выглядел после тяжкого запоя. Я вошел некоей своей ипостасью в иную жизнь — ненадолго, неуверенно, с боязнью. Хрупкая девичья рука ввела меня в новую действительность, весьма походившую на опостылевшую старую, — кроме, пожалуй, одного: я испытал не разочарование, а, скорей, ощущение тревожной неопределенности… Этот велеречивый шепот — откуда он вещал? Почему ко мне были обращены эти слова «путь андрогина''
Предание доносило весть об андрогинах — богочеловеках, сочетающих в себе мужские и женские начала, вознамерившихся однажды восстать против божеского начала в себе. В наказание боги опустили андрогинов на землю, разделив их на мужчин и женщин. Я был знаком с новомодным философским толкованием этой старой легенды, суть которого сводилась к утверждению, что человека будто бы слагают две стремящиеся к единению половины. Видимый, примитивный и уродливый тому пример — гермафродитизм. Но есть примеры невидимые.
Однако к чему мне все это знать? Я ничего не хочу об этом ведать, решительно ничего, я мнителен, пустые и ничего не значащие сновидения принимаю невесть за что. Вчера я вдребезги, как мальчишка, напился! Бесспорно, я виноват. Стыдно и перед Ермилом, и перед Сумским, — впрочем, сдается мне, этот хитрый старый черт с умыслом напоил меня… Я сунул голову под рукомойник, облился водой до пояса, с остервенением растерся полотенцем, оделся во все чистое и поспешил на курсы. В коридоре училища я столкнулся с Сумским.
— Неважно спали, молодой человек, — то ли шутя, то ли серьезно начал он выговаривать мне. — Вчера–с пришлось звать извозчика! Ну, так вы не пожелали ехать, видите ли, автомобиль потребовали… А вы, скажу я, штучка с норовом! К вам надобно подход иметь!
— Покорнейше прошу простить мою развязность, Петр Валерьянович, впредь обещаю…
— Никаких обещаний! Наша беседа доставила мне преогромнейшее удовольствие, поверьте! А все прочее дребедень! Да–с, весьма занимательная получилась беседа! Жаль только, что была она коротка, — и тут он лукаво и многозначительно подмигнул.
Мне стало не по себе от этой его гримасы, холодок прошелся под сердцем. Я что–то пробормотал, простился, ссылаясь на занятость, и отворил дверь аудитории.
Тотчас шум голосов стих. Я поздоровался с барышнями, прошел к лекторской конторке, разложил бумаги и начал читать. На курсы записывались в большинстве девицы из мещанских семей, старые девы, жившие своими несбыточными мечтаниями, а также молоденькие невинные и наивные создания, порой хаживали дворянки. Курс неврологии занимал 20 часов и имел ознакомительный характер. Подготовка к лекции, как и написание, не составляли для меня серьезного труда, даже напротив, давались с известной легкостью, столь не свойственной для меня. Именно за эту легкость я полюбил свою новую жизненную роль и как мог старался сохранить и, если угодно, сберечь свое нынешнее положение, едва начавший укрепляться жизненный уклад. Сколь возможно избегал знакомств в преподавательской среде, имел ровные, сугубо деловые отношения с начальством. Я уже не думал о ниспосланном мне свыше предназначении, не строил виды на будущее и, кажется, повзрослел…
В тот час, когда я монотонно читал лекцию и уже подходил к завершению раздела, ток пробежал по моим жилам, внезапный озноб, легкая дрожь в руках принудили меня замолчать. Я внутренне сжался, замедленно поднял голову. Сперва я ничего не приметил, но мгновеньем позже разглядел, как за рядами слушательниц, на темных досках стены выступает гипсовым слепком лишенное красок жизни лицо, как белые руки с разъятыми пальцами простираются ко мне. Я сглотнул в горле комок, неописуемое чувство охватило меня: сопереживания (маску исказила гримаса боли), страха, приобщения к таинству, и в то же время я ждал удара. Невольно я сделал резкое движение, и галлюцинация исчезла. Колоколец в коридоре возвестил об окончании лекционного часа. Дамы в рядах зашуршали платьями, подымаясь, я же, под впечатлением увиденного, стоял как истукан, затем сложил бумаги и вышел из аудитории.