Клуб любителей диафильмов (сборник) — страница 15 из 41

ак его коснулась, проникая между клетками его тела, огромная – до самого неба, тугая, матово-белая волна. Он успел подумать: «Странно, что цвет может так ударить».

* * *

Пока что я проверил лишь один из возможных вариантов. Я еще раз осмотрел лежавшие на столе предметы. Мой взгляд упал на блокнот. Через несколько секунд я вскочил и заходил по комнате. «Почему я решил, что это – номер телефона? – говорил я сам себе, – ведь, это же дата. Дата! Год рождения, день и месяц». Теперь, когда я знал не только имя и фамилию, но и точную дату рождения, шансы найти Михаэля значительно увеличивались. Вопрос, где еще я мог ошибаться. Я снова открыл «Кассу букв и слогов». Я старался сконцентрироваться и отвлечься от предыдущего прочтения. Когда мне это, наконец, удалось, я прочитал: «Мое ПРаЖСКое ЛоТо».

У меня заняло некоторое время дозвониться до справочной службы, потом – до ее начальника и начальника того начальника, и объяснить им (со мной говорили по-немецки и, поскольку и для меня, и для моих собеседников это язык был иностранным, мы понимали друг друга с относительной легкостью), что речь идет об уникальном случае – возможности воссоединения семьи. Проблема была еще и в том, что фамилия – не совпадала. Но тут мне очень повезло. В базе данных значился лишь один Михаэль, родившийся в эту дату. Наконец, в моем распоряжении оказался нужный номер. На это раз мне не пришлось долго ждать. Мне снова повезло. Моя юная собеседница прекрасно говорила по-немецки. «Пан Михаэль? Это мой дедушка. Фамилия? Он сменил ее после войны. Сказал, что хочет все забыть и начать сначала. С именем, правда, расстаться не решился. И семейные фотографии он тогда тоже сжег, и все документы. Откуда он родом? Трудно сказать. Он прекрасно знает чешский, но нам всегда казалось, что это – не его родной язык. Он живет в доме престарелых, на окраине Праги. Там большой парк и очень хороший уход. Нет, к сожалению, с ним невозможно связаться. Он уже пять лет молчит, только иногда пишет что-то, но его записи никто не понимает».

* * *

…тогда было очень четко видно все главное, все существенное, а от неглавного хотелось отказаться. Он испытывал в этом потребность. Пожалуй, на тот момент, это была единственная потребность, которую он действительно испытывал. Ему выделили койку в общежитии, он ушел и оттуда, бродяжничал, почти ничего не ел, ни с кем не разговаривал. Однажды ему все же понадобилось написать кому-то записку, и тогда он понял, что может отказаться от гласных. «Гласные – это дыхание, – объяснял он позже, – дунешь, и нет его. Это все равно, что опираться на воздух. Согласные – это кости и плоть. На них-то можно положиться». Прошло несколько лет, Михаэль постепенно вернулся к нормальной жизни, жил в двухкомнатном домике с палисадником, обзавелся семьей. Но буквами, обозначавшими гласные, он так и не стал пользоваться. По этой причине он не мог вести никакую документацию, и все последующие годы проработал сторожем, чем, впрочем, казался вполне доволен. В старости, став немощным, он снова замолчал, но продолжал вести дневник.


…Михаэль сидит в удобном кресле. Его ноги укутаны пледом. С озера дует бриз. Ему это нравится. Бриз приносит запах воды и взлетающих птиц. Когда ветер дует с другой стороны, ему это не нравится – пахнет хлоркой и ужином. В руке у него стакан из тонкого стекла. Михаэль любит смотреть на прозрачную воду в прозрачном стакане. Вдруг ветер усиливается, в лицо ему ударяет какой-то белой пылью. От неожиданности Михаэль сжимает пальцы. Он слышит звук треснувшего стекла. Его пальцы становятся теплыми. Он видит, как по ним течет что-то красное и капает на землю. «КРВ», – вспоминает он.

* * *

Совсем стемнело. Я включил свет. Я посмотрел в окно и увидел свое отражение. Мне показалось, что там, в окне, я выглядел еще старше, чем на самом деле. Наверняка, можно было продолжить поиски, но, как я ни старался, мне не приходило в голову ничего, что могло бы мне в этом помочь.

* * *

Сестры так больше и не появились. Михаэль опасался, что с ними что-то случилось. Либо же, – и ему хотелось думать, что дело обстояло именно так, – им все-таки удалось найти своего брата самостоятельно. Михаэль положил серый парусиновый мешок на верхнюю полку шкафа и какое-то время спустя почти забыл о нем.


Однажды, когда Михаэль уже давно не работал и стал совсем старым, в Иерусалиме пошел снег. Михаэль любил снег и каждый раз ждал его. Когда начался снегопад, он распахнул окно и подставил лицо ветру. Снежинки были маленькими и колючими. Он стоял так, пока не начал мерзнуть.

Ночью снег стал таять, а под утро начались заморозки – редкий случай для Иерусалима. С утра по радио предостерегали, что без лишней необходимости не стоит выходить из дому – на дорогах гололедица, иерусалимцы к ней не привыкли; но Михаэль все же собрался и вышел. Очень медленно, опираясь на палку, он пробирался по тонкой корочке льда. Под ней было что-то черное и податливое. Михаэлю казалось, что он идет по ночным окнам, которые почему-то стали горизонтальными. Он добрался до минимаркета, купил пакет молока и, возвращаясь, уже у самого дома, все же поскользнулся и упал, приземлившись на пакет с молоком. Пакет лопнул, молоко вылилось и смешалось со снегом. Михаэль поднялся с земли – к его собственному удивлению, ему довольно легко удалось это сделать. Накануне он видел недалеко от дома мертвую галку. Если повезет, ее еще не успели убрать. Михаэль отряхнулся и пошел за ней, тщательно выверяя шаги. Он принес галку и осторожно положил ее там, где пролилось молоко. Через сутки он вышел, чтобы проверить, что с ней стало, но снегопад продолжался, и он ничего не увидел.

Когда снег растаял, никакой галки там не было.

Бабушка и дед(попытка семейного портрета)

Алеку Эпштейну

«Как зовут твою бабушку? Ту, что за тобой в школу приходила? – спросила меня однажды одноклассница, – а дедушку твоего как зовут?».

«Бабушку зовут Тиля, а деда – Арон» – ответила я.

«Нет таких имен!», – засмеялась одноклассница.


Я растерялась. Эти имена никогда не казались мне странными. Мне даже не приходило в голову, что моих бабушку и деда могли звать иначе. Или – что они сами могли быть другими.


У меня над губой – бабушкина родинка.


Мои бабушка и дед прожили вместе почти шестьдесят лет. Мне трудно сказать, что у них было общего.


Бабушка была родом из Кременчуга. Ее отец владел мыловаренным заводиком. Мама содержала личную богадельню. С раннего детства у бабушки были учителя музыки, иврита и французского. В старости она могла продекламировать стишок по-французски или процитировать отрывок из пасхальной аггады. Значение слов на обоих языках давно было ею забыто. Осталось лишь сочетание звуков. «Ма ништана ба-лайла а-зэ?[7]» – напевала она и улыбалась. Улыбка была торжествующей и недоуменной одновременно.


Дед мой родился в Одессе, в семье сапожника. Он был четырнадцатым ребенком в семье. И единственным уцелевшим. Когда деду было десять лет, семья голодала, и он ушел из дома – отправился на поиски брата-красноармейца. Нашел ли он брата, я не знаю. Знаю только, что он стал сыном полка. Полк был кавалерийским. Однополчане изменили его имя и отчество. Я помню, как в раннем детстве приносила деду из почтового ящика открытки, адресованные «Алексею Николаевичу». Я не понимала, что происходит. Думала, это – ошибка. Дед не объяснял. Когда он вернул себе прежнее имя, мне не известно. Но при мне никто никогда не называл его «Алексей Николаевич». «Сам Буденный приказал пошить мне форму!», – любил повторять мой дед. Глаза его блестели.


Дед был ветераном. Победителем. В их спальне, в черной шкатулочке с китайской красавицей на крышке, хранились ордена и медали. Дед разрешал мне в них играть. Он хранил вырезки из фронтовой газеты, в одной из них рассказывалось о том, как дед вывел грузовики с боеприпасами из окружения. В другой – о том, как он попал под обстрел и его контузило. Девятого мая он прикреплял свои награды к лацканам пиджака и выходил на улицу.


Дедовским детищем была дача. Он называл ее «сад». Летом он проводил там большую часть времени. Зимой подоконники их московской квартиры были заставлены коробочками с рассадой. Он все делал сам, сам построил там дом из подручных материалов. Дверьми служили створки шкафа. «Это же – настоящий дуб! – говорил дед с гордостью, – сейчас таких не делают». Посреди участка громоздился огромный проржавевший куб. Это был бак для воды, сваренный из обрезков списанной лифтовой шахты – другой объект дедовской гордости. Его рабочий день на даче начинался в шесть утра и заканчивался поздно вечером. Бабушка ему помогала.


Они оба не были людьми веселыми, но каждый из них не смеялся по-своему.


Дед был жизнелюбив каким-то упрямым, мрачноватым жизнелюбием. Был впечатлителен, вспыльчив и недоверчив. У него было много приятелей, дальних знакомых. Друзей его я не помню.


Он заботился о своем здоровье. Зимой катался на лыжах в Измайловском парке. Вычитывал о каких-то чудодейственных диетах – ложку постного масла натощак и луковицу перед ужином – и увлеченно им следовал. Ездил в санатории. Читал статьи о здоровом образе жизни, подчеркивал в них особо полезные места. Помню книгу с заголовком «Жить до 180». Увидев ее, я и не подумала улыбнуться.


Я пытаюсь вспомнить выражения лица бабушки. Мне вспоминается лишь одно. Такие лица у женщин на картине «Суббота» Андре Дерена, в Пушкинском музее. Лицо человека, который знает, как надо, собран и тяготится собственной привычной собранностью. Лицо кажется невозмутимым. Глаза малоподвижны. Уголки губ опущены.

…Мама рассказывала мне, что однажды, еще до моего рождения, на бабушку напал бык. Это случилось на даче. Она шла с железнодорожной станции в поселок, в руках у нее была красная шерстяная кофта. Бык пасся неподалеку. Цвет кофты ему не понравился. Он решил атаковать бабушку и помчался на нее, выставив рога вперед. Бабушка не пыталась убежать. Когда бык приблизился к ней почти вплотную, она, как заправский тореадор, сделала шаг в сторону и подставила быку сумку. Он ударил рогами по сумке и понесся дальше. «Ты не знаешь нашу бабушку!» – заканчивала свой рассказ мама.