Та воронка до сих пор не заросла лесом… только кустарник и трава по пояс.
Сорок дней.
В тот день умер стодвухлетний Михалыч, у которого полгода назад отнялись ноги, — и в селе не осталось ни одного мужчины старше двенадцати лет.
Строгие, постаревшие женщины в черных косынках запрещали себе и друг другу думать, что их мужья, женихи, отцы и сыновья погибли глупо, бесславно. Да что там — так гибнут комары, прихлопнутые ладонью; в наших местах можно запросто прибить разом с десяток комаров…
Нет. Их мужчины пали на войне, как солдаты, как герои. По крайней мере, все женщины отчаянно пытались поверить в это.
И был вечер, холодный, осенний. Мама вернулась домой уже затемно — валили лес, латали прохудившуюся крышу мельницы, изо всех сил подтягивали хвосты всевозможной мужской работы — успеть бы до зимы… Растопила печь; присела на корточки и грела на черной заслонке красные потрескавшиеся руки.
Она жила одна: ее мать умерла несколько лет назад, отец и два брата — сорок дней… как и жених. Поминки у нас обычно справляли всем селом — но только не теперь, когда горе не обошло ни одной избы. Все окна и двери — наглухо заперты; мерцание свечей за ставнями. В каждой — свои покойники, свои поминки.
Мама тоже зажгла свечу. Достала из погреба бутыль настойки на кедровых почках и травах; налила, вздохнула. Кусочки черного хлеба на четырех кружках с водой в ряд уже превратились в сухари, тронутые плесенью.
И мой отец сказал:
— Здравствуй.
Мама никогда не говорила о той ночи: ни полуслова. Даже, наверное, себе самой.
На следующее утро она не поднимала взгляда выше первой ступеньки крыльца — а потому не видела, что и другие, все без исключения женщины в черных косынках воровато прячут покрасневшие, припухшие, сумасшедшие глаза. Каждая из них думала — сон. Бесстыдный и сокровенный сон, во искупление которого нужно, наверное, поставить свечку в пустой церкви, где некому править службу…
Я часто размышляю: всё могло бы сложиться по-другому, если б наш престарелый батюшка — его, я знаю, все село уговаривало остаться! — послушался уговоров и не пристроил на ревматичном плече, покрытом рясой, лямку ружья. Если бы…
Он бы огласил: чудо!.. Ему бы поверили. Как, надеюсь, поверят мне, когда я в толстенной монографии проанализирую во всех возможных аспектах природу того уникального феномена. Мне — может быть; но ему, бородатому заместителю Бога в нашем селе, нелепо разнесенному в клочья у железной дороги, — поверили бы точно.
Чудо. Боже мой, как было бы просто…
К началу зимы все уже всё знали — и о себе, и друг о друге. Но продолжали бессмысленно, словно длинное шило, торчащее из мешка, скрывать каждая свою тайну. Необъяснимую — а потому темную, потустороннюю, срамную.
Все женщины, чьи мужья…
И моя мама.
Самые решительные еще осенью без лишних причитаний выпили отвар знахарки Лушки. Именно эти «счастливо отделавшиеся» бабы сформировали в селе костяк, к которому затем прилепились старухи, давние вдовы, одинокие молодки, невостребованные девки и дети-подростки обоих полов, — разношерстный, но единый фронт, ощетинившийся против женщин с одинаково круглыми животами.
А большинство из последних, затравленно кусая губы, твердили: это еще тогда… Действительно, что делает любой мужчина в последнюю ночь перед тем, как уйти на войну?.. А больше ничего не было. Не было!!! И не могло быть…
Им не верили. Впрочем, обещали подсчитать: все-таки сорок дней.
Кто-то первым измыслил: «курвы нечистого». Прижилось. Ох как прижилось…
Истерия нарастала; по мере того, как приближался срок, ни одна из тех женщин уже не могла безнаказанно выйти из избы. Началось с мальчишек, с веселыми воплями «курва!» пулявших снежками из-за плетня, — а через пару недель вокруг каждой моментально образовывались азартно звереющие толпы; накидывались скопом, валили на землю, били ногами: «Скинь, курва нечистого! Скинь!!!»
Несколько раз достигали цели. Кого-то забили насмерть…
Мама наглухо заперлась в избе. Питалась запасами из погреба, глубокой ночью пробиралась за водой к колодцу. Ее хозяйство разворовали под тем предлогом, что некому ходить за скотиной, — но врываться в избу не пробовали, даже тогда, когда всеобщее безумие достигло апогея. Дом-крепость — святое для нашего народа. Сложно вообще-то постичь этот «наш народ» с его святынями…
В конце апреля в селе начали рождаться дети — у первых из них теоретически могли быть «живые» отцы. Но и это не спешили брать на веру: вдруг-таки «ублюдок нечистого», только семимесячный?!
Знахарка Лушка бестрепетно ходила по избам, помогая всем без исключения роженицам. Так повелось уже много десятков лет, — но именно теперь заговорили о том, что она, знахарка, колдунья, уж точно связана с потусторонними силами… Нет, Лушку никто не тронул. Она была нужна. И, думаю, ее боялись.
Зато в тайге и по берегам реки еще не один год находили останки новорожденных младенцев. Сейчас уже не узнать, кто совершал эти нечеловеческие преступления: свихнувшаяся фанатичная толпа?., или сами женщины, доведенные до крайнего отчаяния?
…Я появился на свет точно в срок. Как раз отцветала черемуха.
Я проводил демографическое исследование: по статистике, примерно через поколение у нас должен был восстановиться нормальный баланс возрастных и половых составляющих населения. Уже должен был… Конечно, если учесть естественные миграционные процессы нынешнего века, к настоящему моменту наше село все равно неминуемо постарело бы; но уж точно не стояло бы на пороге смерти.
Да, предвижу еще одно ваше возражение: у меня никак не могло быть точных данных относительно соотношения мальчиков и девочек среди… нас. Но я уверен, что оно было строго оптимальным. Возможно, мне как ученому-материалисту не делает чести такая уверенность…
Так или иначе, нас осталось только пятеро. Пятеро де-тей-одногодков, самых младших, беззащитных, с рождения словно отмеченных тем бубновым тузом на спине, который заставлял одновременно и панически бояться, и гнать до изнеможения потайте заклейменных таким образом каторжников. «Ублюдок нечистого». До четырех лет я наивно отзывался на это прозвище, как на собственное имя.
Нет, мы не сбились в одну маленькую стайку, ощетинившись против остального мира. От начала и до сих пор мы были — каждый сам по себе, отверженный и одинокий.
Кроме меня и Савы.
Но расскажу обо всех, по порядку. Все, что удалось узнать, — а я приложил немало усилий, чтобы разыскать, выяснить, попробовать свести в систему отрывочные сведения. Люди, появившиеся на свет столь удивительным, потусторонним путем, — мы не могли быть такими, как все. Я хотел в это верить.
Влас. Он с детства был очень высоким и крепким, так что мог помериться силой и с мальчишками старше на два-три года. И он мерился. Он дрался там, где мы, остальные, полагались только на быстрые ноги и отчаянную удачу беглецов. Влас мог развернуться навстречу целой ораве старших, возбужденных, улюлюкающих. Он не выходил из дому без тяжелой свинчатки в кармане, а лет в девять заимел настоящий охотничий нож.
Его боялись. Его прозвали «бешеным дьяволом» и перестали устраивать на него засады после того, как внук Михеевны, здоровенный подросток, месяц провалялся дома с рассеченным животом. Четырнадцатилетнему Власу стоило выйти на улицу, чтобы она пустела; его опасались и парни, и девки, и взрослые бабы. Шепотом передавали историю о том, как Влас залучил у речки вдову механика Данилы, после чего она, как и полтора десятка лет назад, бегала к Лушке за отваром…
В день своего шестнадцатилетия Влас сбежал в райцентр. Райцентр — шестьдесят километров по железной дороге, если считать от той, разбомбленной, станции, — был для нас чем-то не более близким, чем соседняя планета Марс. Больше Власа в селе не видели; его мать, тихая, рано усохшая старушка, беззвучно, словно поросшая мхом скала, отражала все расспросы. Подробности я узнал гораздо позже, когда вплотную занялся своей нынешней работой.
В райцентре, глухом городишке, где среди грунтовых улиц была одна маленькая мощеная площадь с подвальным баром, магазином и милицейским участком, Влас звонко отметил свой «взрослый» день рождения. В одиночку вылакал в баре бутылку дешевой водки, разнес витрину в магазине и жестоко избил двух милиционеров, лениво выползших на задержание. Полгода в колонии для несовершеннолетних: это был его первый срок.
Влас и сейчас на зоне; если хотите, могу поднять копию его дела и уточнить, за что. Впрочем, он провел за решет — кой три четверти своей жизни. Оставшуюся четверть, короткими урывками разбросанную между сроками, он употребил на месть. Месть всему миру, где не было места «ублюдку нечистого», страшному «бешеному дьяволу».
Федор родился недоношенным; все удивлялись, как матери с Лушкой удалось выходить этого ребенка, размером со слепого щенка. Его родители поженились в последнюю предвоенную осень, и в первый год супружества у них не было детей. Мать Федора с отчаянной твердостью слишком тонкой опоры, вибрирующей под тяжестью, клялась, что забеременела до… раньше… Что ее сын — не такой. Не из тех… Она окружила его толстой, мягкой периной заботы, странной для наших мест, где даже самые любимые дети растут на свободе, как трава у реки.
Его все равно травили, подстерегали и гнали по селу. Тихого, безответного, его обижали и мучили старшие девчонки; пацанам было неинтересно, но и они снисходили иногда, от скуки. Впрочем, за издевательства над Федором сельским детям попадало дома — многие женщины верили версии его матери. Или делали вид, что верят… Думаю, им просто нравилось все-таки находить в себе кусочек милосердия.
А Федор рос, изредка выходя из дому, прижимаясь к плетням и вечерней тенью проскальзывая к речке. Изо всех своих слабых сил он старался быть незаметным. Единственным человеком, с которым он общался, была его мать; после ее смерти никто, кажется, во