Клуб неисправимых оптимистов — страница 17 из 101

— Могла бы и сама сходить в магазин.

— Ты больше не хочешь мне помогать?

— Не в этом дело. Ты целую неделю не была на улице.

— Так ты сходишь за покупками или нет?

Она протянула мне список и две купюры по десять франков.

— Список не понадобится. Я и так все знаю: кофе, молоко, пряники и яблоки. Будешь так питаться, заболеешь.

— Не начинай…

Сесиль взяла меня за плечи и прижала к себе. Она была неожиданно сильной для своего хрупкого телосложения.

— Вот что, маленький братец. Я не нуждаюсь ни в помощи, ни в защите. Ни от тебя, ни от кого другого. Я достаточно взрослая и могу справиться сама. Если хочешь, чтобы мы остались друзьями, никогда больше не говори мне, что́ я должна делать, ясно?

— Ясней некуда. Но ты слишком худая.

Сесиль толкнула меня на диванчик и принялась щекотать. Она обожала это делать, зная, как сильно я боюсь щекотки. Мы хохотали, я защищался, она нападала. Ответить я не мог — Сесиль щекотки не боялась. Я икал и вскрикивал, потом мне удалось оторвать ее от себя и поднять на вытянутых руках. Я весь взмок и задыхался, Сесиль пыхтела как паровоз. Руки у меня дрожали от напряжения, я продержался десять секунд, потом ослабил хватку. Сесиль рухнула на меня. Мы долго лежали и смеялись, выдохшиеся и счастливые, потом выпили уж не знаю какую по счету чашку кофе с молоком с бретонскими хлебцами и пряниками.

— Ты не сказала, что думаешь о теории Пьера, об этом сенжюстизме.

— Он тысячу раз прав.

— Это будет диктатура!

— А сегодня у нас что? Демократия?

— Нельзя планировать бойню.

— Нужно знать, чего хочешь в жизни!

Тема была опасная. Вступать в спор с Сесиль мне не улыбалось.

— Мне пора. Сегодня вечером возвращается мама.

* * *

В субботу мы устроили фотосессию в Люксембургском саду. У меня была всего одна пленка. Сесиль позировала перед фонтаном Медичи, парковыми скульптурами, рядом с музыкальным киоском. Погода была замечательная. Я не торопился, долго выбирал ракурс, ловил свет. Сесиль раздражалась, подгоняла меня, говорила, что, если выйдет ужасно, она порвет снимки, потом присела на край фонтана, и я снял ее с близкого расстояния — до лица было сантиметров тридцать, не больше. Волосы Сесиль растрепались, солнечный луч осветил ее сбоку, и в этот момент она улыбнулась — одними глазами. Лицо Сесиль выделялось на фоне неба и деревьев. Она выглядела умиротворенной и очень красивой. Мне удалось поймать ее убегающий взгляд. В тот день я сделал лучшие за всю мою карьеру фотографа снимки Сесиль. Она не стала их рвать, когда увидела.

13

Мама и Жюльетта вернулись из Алжира с изумительным загаром. Над городом нависало свинцово-серое небо, парижане мерзли, а они вволю погрелись на жарком солнце. Мы стали задавать вопросы о тамошних событиях, но они мало что видели. Не они — мама. Жюльетту переполняли впечатления, но папа запретил ей открывать рот.

— Мне что, уже и слова нельзя сказать?

— Я не желаю тебя слушать.

— Вот и не узнаешь, что я видела.

Мама рассказала, что на каждом перекрестке дежурят парашютисты, что несколько раз они с Жюльеттой просыпались среди ночи от грохота и пытались по звуку определить, в какой части города произошел взрыв. Однажды они с Луизой ходили по магазинам на авеню Бюжо. Какой-то тип в белой кепке дважды выстрелил в мужчину, который сидел на скамейке и читал газету, прыгнул в «стоявший под парами» «Рено-203», машина сорвалась с места, взвизгнув шинами, и скрылась из виду. Застреленный человек повалился набок, но никто не кинулся ему на помощь. Прохожие обходили скамейку, как будто ее и вовсе не существовало. Струйка крови бежала по тротуару в водосток, а люди спешили по своим делам. Но в остальном, по маминым словам, все было спокойно. Дедушка Филипп вернулся из Алжира, уверившись в том, что французская армия контролирует ситуацию и граждане могут доверять и ей, и де Голлю. Очень скоро все придет в норму.

— Мы никогда не уйдем из французского департамента. Мятеж выдохся. Главари в тюрьме.

Они с Морисом решили, что сейчас самое время вкладывать в Алжир деньги. Больше того — можно хорошо заработать. Большинство людей готовы продавать свои дома за кусок хлеба, только нужно делать все по-тихому, поскольку OAC[83] не хочет, чтобы французы уезжали и бросали свое имущество. Папа был не согласен, но права голоса не имел, хотя лично он предпочел бы открыть филиал магазина.

— У тебя мания величия, мой бедный Поль, — заявил дедушка Филипп. — Ты затеял строительство великой пирамиды, но я — не фараон и не дам ни франка сверх сметы. За все излишества тебе придется платить из собственного кармана. Тут есть и моя вина: не следовало давать тебе свободу, ты неуч и ничего не понимаешь в управлении.

Папа повернулся к хранившей молчание маме.

— Ты должен был все хорошо обдумать, Поль, узнать наше мнение. Этому строительству конца-краю не видно, ты поставил нас в невозможное положение.

Мы поужинали, я начал убирать со стола и носить посуду в кухню. Мама вдруг спросила:

— Чем ты занимался в каникулы, Мишель, почему так плохо выглядишь?

— Математикой.

На ее лице отразилось недоверие.

— Каждый день. Выучил учебник наизусть. Могу рассказать, если хочешь.

— И что, ты продвинулся?

— Математика — сложный предмет. Чтобы понять ее законы и правила, не достаточно просто их заучить, а причину непонимания объяснить невозможно. Мне сказали, что я психологически заблокирован.

— Только этого еще и не хватало.

— Это вроде бы не моя вина…

— А чья же?

В кухне появился папа со стопкой тарелок. Я готов был ответить, что это проблема авторитета, но воздержался. Чтобы не вступать в бесконечные объяснения. Два виновника моей математической заторможенности смотрели на меня и ждали ответа. Я пожал плечами. Неудобство психоанализа в том и заключается, что проблема не решается, даже если известна причина ее возникновения.

14

Я пришел в «Бальто» и сразу почувствовал: что-то случилось. За футбольными столами и бильярдом не было игроков. Все толпились у стойки и переговаривались тихими голосами. В клубе никто не играл в шахматы. Они сидели бок о бок, молчаливые и тихие, но тишина была какая-то вымученная. Сартр сидел за столом один и думал, зажав в уголке губ тлеющую сигарету. На столе перед ним стояли три пустых стакана. Появился Жаки и расставил на столах напитки, стараясь держаться как можно незаметней. Когда он проходил мимо Сартра, тот протянул ему пустой стакан. Жаки застыл на месте, бросил на Сартра огорченный взгляд, вышел и тут же вернулся с бутылкой виски «Блэк энд Уайт». Он поставил ее на стол перед Сартром, тот поднял голову, Жаки наполнил стакан, Сартр поблагодарил кивком, начал пить маленькими глотками и вдруг застыл, опустив плечи и глядя в пустоту. Он выглядел смертельно усталым. Правая рука с зажатым в пальцах пустым стаканом лежала на колене. Люди уходили и приходили, не нарушая тишины. Все смотрели на Сартра с сочувствием. Я подошел к Игорю Маркишу, с которым мы сблизились во время каникул, он ободряюще улыбнулся и положил руку мне на плечо, как будто хотел подбодрить. Я прошептал ему на ухо:

— У него в семье кто-то умер?

Мне показалось, что мой вопрос удивил Игоря. Он ответил каким-то бесцветным голосом:

— Камю умер.

— Альбер Камю?

— Разбился на машине. Погиб на месте. Ужасная потеря.

— Сартр выглядит потрясенным. Они, наверное, были очень близки?

— Дружили после войны. Когда вышел «Человек бунтующий», Сартр раскритиковал Камю в пух и прах. Его статья была исполнена презрения, Камю оскорбился, они поссорились.

— Подруга дала мне эту книгу, но я еще не успел прочесть.

Сартр лихорадочно писал, зачеркивал, начинал сначала, скрипя пером по бумаге. Закончив, он встал, залпом допил виски и ушел. Листок остался лежать на столике. Никогда не забуду мрачного выражения его лица…

Игорь и остальные захотели прочесть текст. Многие фразы были перечеркнуты, разобрать удалось всего несколько строк. Игорь начал читать вслух:

— «Мы были в ссоре, он и я. Ссора — ерунда, если знаешь, что снова встретишься, ссора — всего лишь один из способов жить рядом и не терять друг друга из виду в нашем тесном мире. Ссора не мешала мне думать о нем, чувствовать его взгляд на странице книги, газеты, которую он читал. Я спрашивал себя: „Что он об этом думает? Что говорит — сейчас, в данную минуту?..“ Его упрямый гуманизм, строго обязательный и чистый, суровый и нежный, вел безнадежную битву со многими уродливыми явлениями нашего времени. Благодаря своей упрямой непокорности он непостижимым образом утверждал превосходство принципов высокой морали, защищая их от лишенных совести политиков и золотого тельца сугубого реализма…»

Павел взял из рук Игоря листок, чтобы прочесть самому — как будто не поверил своим ушам, — потом передал его Владимиру, тот — Вернеру. Текст прочли все присутствующие, каждый составил собственное мнение.

— Я думал, они враги? — удивился Имре. — «Ссора — всего лишь один из способов жить рядом и не терять друг друга из виду…» Что, черт возьми, значат эти слова? Ты либо в ссоре с человеком, либо нет!

— Поздновато для сожалений, — бросил Владимир.

Они заспорили, как делали всегда и по любому поводу, не слушая друг друга, но старались не повышать голос. Виржил ругал Сартра, Грегориос его поддерживал. Затеяв спор, они переходили с французского на родной язык — так им было легче ругаться и оскорблять друг друга. Вернулся Сартр в сопровождении Жаки, и шум затих. Сартр увидел, что мы читаем его текст, и ему это не понравилось. Он отобрал листок у Леонида, сунул его в портфель и молча покинул клуб. Все застыли. Я спросил у Игоря, чем они так потрясены.

— Он попал в точку, угадал больное место — общее для всех нас.

15

Уже много недель все разговоры в нашем доме касались только нового магазина. Восьмое чудо света. Папе пришлось не на шутку схлестнуться с Филиппом, который считал верхом глупости тратить деньги на украшательства.