— Ах! — воскликнула мать во время осмотра новой квартиры своей дочери, заметив в спальне зеркальный шкаф. — Нельзя помещать зеркала в ногах постели. Твое супружеское счастье отразится в нем и обернется своей противоположностью.
— Просто это единственное место, куда этот шкаф вписывается, поэтому он здесь и стоит, — сказала дочь, раздражаясь оттого, что ее мать во всем видит плохие знаки. Она слышала эти предупреждения всю свою жизнь.
Мать нахмурилась и порылась в своей уже не первый раз используемой одноразовой сумке.
— Тебе повезло, что я знаю, как с этим бороться. — И она вытащила покрытое по краям позолотой зеркало, которое купила на прошлой неделе на распродаже. Она прислонила его к изголовью кровати, поставив на две подушки.
— Повесишь его здесь, — сказала мать, показывая на стену над изголовьем. — Это зеркало видит то зеркало — хоулу! — и приумножает для тебя цветение персика.
— Что такое «цветение персика?»
Мать улыбнулась, в глазах ее блеснул лукавый огонек.
— Оно здесь — сказала она, указывая на зеркало. — Взгляни туда. Разве я не права? В этом зеркале виден мой будущий внук, он сидит у меня на коленях, и это следующая весна.
Дочь взглянула, и — хоулу! — там было оно — ее собственное отражение, смотрящее на нее.
Лена Сент-КлэрРисовый муж
Я до сих пор верю в то, что моя мама обладает таинственным даром предвидения. Она комментирует это китайской поговоркой: чуньван чихань — у безгубого и зубы мерзнут. Это значит, насколько я догадываюсь, что одно всегда вытекает из другого.
Мама не предскажет, когда случится землетрясение или как пойдут дела на бирже. Она видит только то плохое, что коснется нашей семьи. И знает, по какой причине. Но только сейчас, задним числом, она начинает сокрушаться, что никогда ничего не делала, чтобы предотвратить беду.
Когда мы переехали на новую квартиру в Сан-Франциско — я была еще маленькой, — маме показалось, что склон холма, на котором стоял наш дом, слишком крутой. Она сказала, что ребенок, которого она вынашивала в то время, родится мертвым. Так и случилось.
Когда в доме напротив нашего банка открылся магазин сантехники, мама сказала, что из банка скоро смоет все деньги. Месяц спустя один из служащих банка был арестован за растрату.
Сразу после смерти моего отца в прошлом году она сказала, что знала, что это произойдет. Потому что филодендрон, который отец подарил ей, засох и погиб, хотя она исправно его поливала. Она сказала, что корни растения были повреждены и оно не могло пить воду. В заключении о смерти, которое она получила уже потом, было написано, что у отца, скончавшегося от сердечного приступа в возрасте семидесяти четырех лет, на девяносто процентов были закупорены артерии. В отличие от мамы отец не был выходцем из Китая, он был американцем англо-ирландского происхождения и каждое утро с большим аппетитом съедал свои пять ломтей бекона и глазунью из трех яиц.
Я вспомнила об этом даре своей матери, потому что сейчас она гостит у нас, в доме, который мы с мужем только что купили в Вудсайде. И мне интересно, что она увидит.
Нам с Харольдом повезло с этим местом: оно расположено очень высоко и, главное, всего в трех поворотах от 9-го шоссе — налево-направо-налево по грязной дороге без указателей; жители района выдергивают дорожные знаки, чтобы сюда не заглядывали коммивояжеры, застройщики и городские инспектора. От квартиры моей матери в Сан-Франциско до нас всего сорок минут езды, но с мамой это путешествие заняло целый час, и это была настоящая пытка. После того как мы выехали на двухполосную извилистую дорогу, идущую в гору, она нежно тронула Харольда за плечо и мягко произнесла: «Ай, шины, какой визг». А потом, чуть позже: «Не сильно уставать машина?»
Харольд улыбнулся и сбавил скорость, но я видела, как он сжимает руль «ягуара», нервно поглядывая в зеркало заднего вида на выстроившуюся за нами очередь нетерпеливых машин. И я втайне порадовалась, заметив, что он чувствует себя не в своей тарелке. Он ведь из тех, кто пристраивается в хвост к старушкам на «бьюиках», сигналя и газуя так, будто готов их раздавить, если они не уступят ему дорогу.
Однако, считая, что и поделом ему, я ругала себя за то, что допускаю такую мысль. Но все же ничего не могла с собой поделать. С утра он довел меня до белого каления, да и сам был ужасно раздражен. Перед тем как мы отправились за мамой, он сказал: «Справедливости ради, ты должна заплатить за средство от блох, потому что Миругей твой кот и, значит, блохи твои. Ты так не считаешь?»
Никто из наших друзей никогда бы не поверил, что мы ругаемся из-за такой чепухи, как блохи, но никто бы и не подумал, что наши проблемы гораздо глубже этого, настолько глубоки, что я даже не знаю, где дно.
И сейчас, поскольку мама здесь — она приехала примерно на неделю, пока электрики не сделают проводку в ее новом доме в Сан-Франциско, — мы должны делать вид, что у нас всё в порядке.
Между тем мама, наверное, в двадцатый раз спрашивает, почему мы так много заплатили за оборудованный под жилье сарай и затянутый ряской бассейн на четырех акрах земли, два из которых заросли секвойями и сумахом. На самом деле она даже не спрашивает, а просто говорит:
— Ай-йя, столько денег, столько денег, — пока мы показываем ей дом и участок.
И мамины причитания заставляют Харольда объяснять ей простыми словами:
— Понимаете, все эти мелочи стоят очень дорого. Взять хотя бы деревянные полы. Ручная циклевка. Или стены, отделка под мрамор, — это тоже ручная работа. Такие вещи обходятся недешево.
Мама кивает и соглашается:
— Циклевка и отделка стоить дорого.
Во время нашей короткой экскурсии по дому мама уже обнаружила кучу недостатков. Она говорит, что из-за наклона пола у нее такое чувство, будто она «бежать вниз». Она считает, что комната для гостей, где мы ее поселили, на самом деле бывший сеновал под двускатной крышей, — «кривобокая с двух сторон». Она видит пауков высоко в углах и даже блох, подпрыгивающих в воздух — пах! пах! пах! — как маленькие брызги горячего масла. Для моей матери не секрет, что, несмотря на все модные штучки, которые стоят ужасно дорого, этот дом так и остался сараем.
Ей не составляет труда все это увидеть. А меня раздражает, что она видит только плохое. Но, присмотревшись получше, я соглашаюсь: все, что она говорит, — правда. И это убеждает меня, что ей видно еще и то, что происходит между мной и Харольдом. Кроме того, она знает, что нас ждет. Я-то помню, что она увидела, когда мне было восемь лет.
Мама взглянула в мою чашку с рисом и сказала, что я выйду замуж за плохого человека.
— Ай-йя, Лена, — сказала она после того обеда много лет назад, — твой будущий муж иметь одна оспина на каждый рис, что ты не съел.
Она убрала мою чашку.
— Однажды я знать один рябой человек. Злой человек, плохой человек.
А я сразу подумала про противного соседского мальчишку, на щеках у которого были оспинки, и — что было верно — каждая размером с рисовое зернышко. Этому мальчику было лет двенадцать, и звали его Арнольд.
Когда бы я ни проходила мимо его дома по дороге из школы, Арнольд стрелял в меня из рогатки, а однажды переехал на велосипеде мою куклу, раздавив ей ноги ниже колен. Мне не хотелось, чтобы этот жестокий мальчишка стал моим мужем. Поэтому я взяла свою чашку с остывшим рисом, отправила оставшиеся рисинки в рот и торжествующе улыбнулась, уверенная, что теперь-то моим мужем станет не Арнольд, а кто-нибудь другой, чье лицо будет таким же гладким, как фарфор моей, теперь уже чистой, чашки.
Но мама вздохнула:
— Вчера ты опять не доедать свой рис.
Я подумала о вчерашних ложках недоеденного риса и о рисовых зернышках, которые остались в моей чашке позавчера и позапозавчера. Мое восьмилетнее сердце все больше и больше холодело от ужаса, по мере того как я осознавала, что судьба моя давно решена: моим мужем станет этот гадкий Арнольд, и вдобавок, из-за моей привычки ничего не доедать, его отвратительное лицо в конце концов начнет напоминать кратеры на Луне.
Этот эпизод из детства мог бы остаться в памяти забавной мелочью, но на самом деле я время от времени вспоминаю его со смешанным чувством тошноты и раскаяния. Моя ненависть к Арнольду дошла до такой степени, что в конце концов я придумала способ его умертвить. Я просто позволила одному вытекать из другого. Конечно, все это могло быть лишь случайным совпадением. Так это или не так, не знаю, но намерение у меня было. Когда мне хочется, чтобы что-то произошло — или не произошло, — я начинаю мысленно связывать между собой все, имеющее к этому хоть какое-то отношение, что как бы дает мне возможность управлять событиями.
Я нашла такую возможность. На той же неделе, когда мама сказала мне про рисовые зерна и моего будущего мужа, в воскресной школе нам показали жуткий фильм. Помню, учительница настолько убавила свет, что мы с трудом различали силуэты друг друга. Потом она посмотрела на нас — полную комнату кривляющихся, упитанных китайско-американских детей — и сказала:
— Из этого фильма вы узнаете, почему надо отдавать десятину Богу и служить Ему.
Она сказала:
— Я бы хотела, чтобы вы подумали о том, сколько стоят сладости, которые вы съедаете каждую неделю, — все эти орешки, шоколадки и мармеладки, — и сравнили это с тем, что сейчас увидите. И еще мне бы хотелось, чтобы вы подумали о том, какие по-настоящему хорошие поступки вы совершили в жизни.
И потом застрекотал кинопроектор. Это был фильм про миссионеров в Африке и Индии. Эти добрые люди ухаживали за больными, чьи распухшие ноги были толщиной с три бревна, чьи онемевшие конечности были перекручены, как лианы в джунглях. Но самым страшным из всех этих ужасов были лица прокаженных. Я даже не представляла, что болезнь может так изуродовать человека: рытвины, язвы, трещины, короста и нарывы, которые, как мне казалось, лопались точно улитки, корчащиеся на тарелке с солью. Если бы там была моя мама, она бы сказала, что эти несчастные люди стали жертвами своих будущих мужей и жен, которые никогда не доедали то, что им было положено на тарелку.
Этот фильм навел меня на ужасную мысль. Я поняла, что надо делать, чтобы не выйти замуж за Арнольда. Я начала оставлять в своей чашке все больше и больше риса. И даже решила не ограничиваться китайскими блюдами. Я не доедала молочную кашу, брокколи, воздушный рис и бутерброды с ореховым маслом. А однажды, откусив от шоколадного батончика и увидав, сколько в нем темных пятен, какой он зернистый, тягучий и липкий, я и его принесла в жертву.
Я полагала, что, скорее всего, ничего с Арнольдом и не случится, что не обязательно ему попадать в Африку и умирать от проказы. Но все-таки полностью такого поворота событий не исключала.
Он не умер прямо тогда. На самом деле это произошло примерно через пять лет. К тому времени я совсем отощала. Я прекратила есть, конечно не из-за Арнольда, о существовании которого давно забыла, а просто чтобы не отстать от моды, как все тринадцатилетние девчонки, которые ради хорошей фигуры сидят на диете и находят множество других способов себя помучить. В то утро я, как обычно, ждала, пока мама приготовит мне в школу пакет с завтраком, который я всегда выбрасывала, едва завернув за угол. Пала ел, одной рукой окуная ломти бекона в яичные желтки, а другой держа газету.
— Ну-ка послушайте, — сказал он, не отрываясь от еды. И именно тогда я услышала, что Арнольд Райсман, мальчик, который когда-то жил в Окленде по соседству с нами, умер от осложнения после кори. Он был только что принят в Калифорнийский университет в Хэйуорде и собирался стать хирургом, хотел специализироваться на болезнях ног.
— «Врачи не сразу поставили диагноз — такое осложнение, по их словам, встречается крайне редко и обычно поражает подростков в возрасте от десяти до двадцати лет через несколько месяцев или лет после того, как они переболели корью, — прочитал мой отец. — Мальчик, как сообщила его мать, перенес корь в легкой форме в двенадцатилетнем возрасте. Первые симптомы осложнения появились в этом году, когда у него начались нарушения двигательных функций и помрачение сознания, которое прогрессировало, пока он не впал в коматозное состояние. Семнадцатилетний подросток так и не пришел в себя».
— Ты знала этого мальчика? — спросил отец.
Я не могла вымолвить ни слова.
— Это стыд, — сказала, глядя на меня, мама. — Просто ужасный стыд.
Мне показалось, что она видит меня насквозь и знает, что Арнольд умер из-за меня. Я пришла в ужас.
В ту ночь я объелась. Я стащила из морозилки большую коробку клубничного мороженого и заталкивала в себя ложку за ложкой, после чего несколько часов меня рвало в эту же коробку. Я сидела, скрючившись, на пожарной лестнице у себя на балконе и, помню, удивлялась, почему мне было таи плохо, когда я съела столько хорошего, и стало так хорошо, когда меня вырвало какой-то гадостью.
Мысль, что я могла быть причиной смерти Арнольда, не так уж и нелепа. Возможно, ему действительно было предназначено стать моим мужем. Даже сейчас я спрашиваю себя: разве в мире со всем его хаосом может быть столько случайных совпадений? Почему Арнольд сделал из меня мишень для стрельбы из рогатки? Почему заразился корью в тот самый год, когда я начала сознательно его ненавидеть? И почему я подумала в первую очередь об Арнольде, когда мама заглянула в мою чашку, и после этого так сильно его возненавидела? Может быть, ненависть просто следствие уязвленной любви?
Но даже убедив себя в том, что все это чушь, я не могу полностью отделаться от ощущения, что так или иначе мы получаем то, что заслуживаем. Я не получила Арнольда. Мне достался Харольд.
Мы с Харольдом работаем вместе, в одной архитектурной фирме, «Лайвотни и партнеры». Разница между нами только в том, что Харольд Лайвотни — шеф, а я — служащая. Мы с ним познакомились восемь лет назад, еще до того, как он организовал «Лайвотни и партнеры». Мне было двадцать восемь, я была младшим проектировщиком, Харольду было тридцать четыре. Мы оба работали в отделе дизайна и проектирования ресторанов в «Келли энд Дэвис».
Вначале, чтобы поговорить о работе, мы в перерыв ходили вместе обедать и всегда платили за еду поровну, хотя я, из-за своей склонности к полноте, обычно заказывала только салат. Позже, когда втайне от коллег мы стали назначать друг другу свидания в неслужебное время и отправлялись куда-нибудь поужинать, счет мы по-прежнему делили пополам.
Так и продолжали: всё ровно пополам. Я даже поощряла это. Иногда настаивала, что сама заплачу за все, что мы съели и выпили, плюс чаевые. Меня и вправду это не смущало.
— Лена, ты незаурядный человек, — сказал Харольд, после того как мы уже шесть месяцев ужинали вместе, пять месяцев после этих ужинов занимались любовью и уже целую неделю делали друг другу робкие и глупые признания в любви. Мы лежали в постели, застеленной новым бельем фиолетового цвета, которое я только что ему купила. Его старый комплект белого постельного белья был протерт на сгибах — не очень-то романтично.
Потом он ткнулся носом мне в шею и прошептал:
— Кажется, я никогда не встречал другой такой женщины, которая бы одновременно… — И я помню, как меня бросило в дрожь при словах «другой женщины», потому что я могла представить себе десятки, сотни влюбленных женщин, готовых завтраками, обедами и ужинами платить за удовольствие ощущать дыхание Харольда на своей коже.
Он куснул меня за шею и сказал в приливе чувств:
— …одновременно была бы такой нежной, милой и привлекательной, как ты.
А у меня все внутри замерло, я была потрясена этим новым свидетельством его любви, поражена тем, как такой выдающийся человек может считать меня незаурядной.
Сейчас, поскольку я злюсь на Харольда, мне трудно припомнить, что в нем было такого выдающегося. Я понимаю, что его хорошие качества и сейчас при нем, — не так уж я была глупа, когда влюбилась и вышла за него замуж. Но все, что я могу вспомнить, это как ужасно счастлива была и, соответственно, как боялась, что однажды незаслуженная удача от меня ускользнет. Когда я воображала себе, что мы с ним съедемся, всплывали все мои тайные страхи: а вдруг он скажет, что от меня плохо пахнет, что я не соблюдаю элементарных правил гигиены, не разбираюсь в музыке и смотрю по телевизору ужасную ерунду Я боялась, что когда-нибудь Харольду выпишут новые очки и однажды утром он их наденет, осмотрит меня с головы до ног и скажет: «Что за черт, ты, оказывается, совсем не то, что я думал!»
Кажется, меня никогда не оставляло чувство страха, что в один прекрасный день я буду уличена в обмане. Правда, недавно моя подруга Роуз, которая сейчас ходит к психоаналитику, потому что ее брак уже распался, сказала, что подобные мысли характерны для таких женщин, как мы.
— Сначала я думала, это оттого, что нас воспитывали в духе китайской покорности, — сказала Роуз. — А может быть, оттого, что, если ты китаянка, предполагается, что ты должна со всем мириться, отдаться на волю Дао, плыть по течению и не поднимать волн. Но мой врач сказал: не сваливайте всё на свою культуру и этническую принадлежность. И тогда я припомнила одну статью про нас — поколение демографического взрыва. Там было написано, что мы с детства привыкли к тому, что все само идет нам в руки, и продолжаем думать, что надо было требовать от жизни еще большего, а на самом деле после определенного возраста нам уже не все дается так легко, как раньше, и из-за этого мы теряем уверенность в себе.
После разговора с Роуз я воспряла духом и подумала, что, конечно, во многих отношениях мы с Харольдом равны. Он не то чтобы классически красив, но все же очень привлекателен — если вам нравятся подтянутые интеллектуалы. Правда, и меня красоткой не назовешь, но женщины в моей группе по аэробике говорят, что у меня экзотическая внешность, и теперь, когда в моде плоские фигуры, завидуют моей маленькой груди. Кроме того, один из моих клиентов сказал, что я невероятно жизнелюбива и энергична.
Так что, пожалуй, я заслуживаю такого мужа, как Харольд, — кроме шуток, и не в том смысле, что это моя плохая карма. Мы друг друга стоим. Я тоже неглупа. У меня трезвый ум и превосходно развитая интуиция. Ведь именно я убедила Харольда, что ему по силам открыть собственную фирму.
Когда мы еще работали в «Келли энд Дэвис», я сказала:
— Харольд, в этой фирме прекрасно понимают, как им с тобой повезло. Ты для них курица, которая несет золотые яйца. Если бы ты сегодня открыл свое собственное дело, за тобой ушла бы добрая половина клиентов.
А он рассмеялся и ответил:
— Всего половина? О боже! И это называется любовью?!
И я, тоже со смехом, завопила:
— Больше, чем половина! Тебе это проще простого. В фирме нет лучшего специалиста по дизайну. Ты это знаешь, я знаю, и многие проектировщики ресторанов тоже знают.
Именно в ту ночь он решил «дерзнуть», как он выразился. Лично у меня это слово вызывает отвращение: в банке, где я когда-то работала, «Дерзайте!» было главным лозунгом.
Тем не менее я сказала Харольду:
— Харольд, я хочу помочь тебе дерзнуть. Я понимаю: чтобы открыть дело, тебе понадобятся деньги.
Он и слышать не хотел о том, чтобы взять у меня деньги — ни в знак доброго отношения, ни взаймы, ни под видом капиталовложения, ни даже в качестве партнерского вклада. Он сказал, что слишком дорожит нашими отношениями и не хочет осложнять их из-за денег. Он объяснил:
— Я, как и ты, не нуждаюсь в подачках. Пока мы не впутаем в наши отношения денежные дела, мы всегда можем быть уверены в искренности своих чувств.
Мне хотелось протестовать. Мне хотелось сказать: «Нет! Мне совсем не нравится, как мы строим наши денежные отношения. Я с легкостью даю тебе эти деньги. Я хочу…» Но я не знала, с чего начать. Мне хотелось спросить его, кто, какая женщина так глубоко его ранила, что он боится принимать любовь во всех ее прекрасных проявлениях. Но тут я услышала, как он говорит то, чего я ждала уже очень-очень давно:
— На самом деле ты бы могла мне помочь, переехав ко мне. Тогда бы ты вносила свою долю за квартиру, а у меня появились бы лишние пятьсот долларов в месяц…
— Отличная идея, — без промедления согласилась я, понимая, как неловко ему просить у меня такого рода помощь. Я была безумно счастлива, и мне даже в голову не пришло, что плата за мою старую квартиру составляла только четыреста тридцать пять долларов. В конце концов, квартира Харольда была куда лучше: три комнаты и прекрасный вид на залив. Она стоила того, чтобы платить за нее больше, с кем бы я ее ни делила.
Таким образом, не прошло и года, как мы с Харольдом ушли из «Келли энд Дэвис» и он открыл «Лайвотни и партнеры», где я стала работать координатором проектов. Но Харольд не получил половины клиентов «Келли энд Дэвис». Нет, «Келли энд Дэвис» пригрозили подать на него в суд, если он в течение следующего года переманит хотя бы одного их клиента. Он был этим сильно обескуражен, и я целый вечер вдохновляла его на дальнейшие подвиги, втолковывая, что у него не будет отбоя от собственных клиентов, займись он оригинальным дизайном ресторанов.
— Сколько еще можно наделать гриль-баров дуб с медью? — спрашивала я. — Кому еще нужны пиццерии в стиле слащавого итальянского модерна? Не поднадоели ли всем кабаки, где в каждом углу стоит полицейская машина? В городе пруд пруди ресторанов с перепевами одних и тех же старых тем. Найди свою нишу. Делай каждый раз что-нибудь особенное. Привлеки гонконговских вкладчиков, которые хотят вложить свои баксы в американскую изобретательность.
Он одарил меня одним из своих восхищенных взглядов, который говорил: «Обожаю твою наивность». А я обожала такие взгляды.
И, задыхаясь от переполнявших меня чувств, я продолжала:
— Ты… ты… мог бы сделать что-нибудь совершенно оригинальное, ну… ну… Домик в горах! Все домашнее, по мамулиным рецептам, мамуля на кухне в аккуратном фартучке, мамули-официантки, с поклоном предлагающие вам доесть супчик. Или, например… например, сделать ресторан с литературным меню… еда из романов… сэндвичи из детективов Сандерса, десерты прямо из «Ревности» Норы Эфрон. И что-нибудь мистическое, или шутки и розыгрыши, или…
И ведь Харольд послушал меня. Он использовал мои идеи, развив их с присущей ему методичностью и широтой кругозора. Он претворил их в жизнь. Но я не забыла, что идеи-то были мои.
А сейчас «Лайвотни и партнеры» — развивающаяся фирма с двенадцатью постоянными сотрудниками; наша специализация — тематический ресторанный дизайн, или, как я выражаюсь, «жратва на тему». Харольд — разработчик концепций, главный архитектор, дизайнер и организатор презентаций, другими словами — ответственный за расширение клиентуры. Я работаю под началом дизайнера по интерьеру, потому что, как объясняет Харольд, если он будет продвигать меня наверх только как свою жену, это будет некорректно по отношению к другим служащим — так он решил еще пять лет назад, через два года после открытия «Лайвотни и партнеры». И хотя я отлично разбираюсь в том, что делаю, формально я никогда этому не училась. Только в университете, где я специализировалась на проблемах азиатской диаспоры в Америке, я прослушала один более или менее близкий к моим теперешним занятиям курс по сценографии — мы ставили в студенческом театре «Мадам Баттерфляй».
В «Лайвотни и партнеры» я отвечаю за тематические элементы. Когда мы оформляли ресторан под названием «Рыбацкие байки», одной из моих признанных всеми находок был желтый шлюп из лакированного дерева, на борту которого было написано «Трави помалу»; и именно я придумала, что меню должны висеть на миниатюрных удочках, а на салфетках нужно отпечатать таблицы для перевода дюймов в футы. При проектировании магазина деликатесов под названием «Ужин у шейха» именно я предложила, чтобы заведение походило на восточный базар из фильма «Лоуренс Аравийский», и догадалась разложить чучела кобр на поддельной голливудской гальке.
Я люблю свою работу, но стараюсь поменьше о ней думать. А когда думаю и вспоминаю, сколько я за нее получаю, как много работаю и как Харольд справедлив ко всем, кроме меня, то расстраиваюсь.
Конечно же, мы равны, если не считать того, что Харольд получает в семь раз больше меня. Ему об этом тоже известно, поскольку он сам раз в месяц подписывает чек, деньги с которого потом идут на мой отдельный счет.
Надо признать, что со временем такое «равенство» начало меня раздражать. Я смутно чувствовала: что-то мне тут не нравится, но сама не знала что. А примерно неделю назад все стало ясно. Я убирала со стола после завтрака, а Харольд прогревал машину — мы собирались на работу. И вдруг я увидела на стойке бара развернутую газету, на ней очки Харольда и его любимую кофейную чашку с отбитой ручкой. Меня окружали мелочи нашей повседневной жизни, все эти привычные свидетельства нашей близости, и почему-то от этого у меня все замерло внутри и, как в нашу первую ночь, возникло острое желание: отказаться от всего ради него, подчинить всю свою жизнь ему, ничего не требуя взамен.
Когда я села в машину, это чувство еще владело мной, и я, дотронувшись до его руки, сказала:
— Харольд, я люблю тебя.
Подавая машину назад, он взглянул в зеркало заднего вида и произнес:
— Я тоже тебя люблю. Ты заперла дверь?
И в этот момент у меня промелькнула мысль: нет, что-то у нас не так.
Харольд, позвякивая ключами от машины, говорит:
— Я еду вниз купить что-нибудь к обеду. Бифштексы подойдут? Хочешь чего-нибудь особенного?
— У нас кончился рис, — вовремя вспоминаю я и со значением киваю в сторону мамы, стоящей ко мне спиной. Она смотрит из кухонного окна на решетки, увитые бугенвиллеей. Харольд скрывается за дверью, я слышу приглушенный шум мотора и потом, когда машина трогается с места, — хруст гравия.
Мы с мамой остаемся в доме одни. Я начинаю поливать цветы. Мама, привстав на цыпочки, разглядывает список, прикрепленный к дверце холодильника.
В списке стоят наши имена — Лена и Харольд, и под ними перечислено, что каждый из нас купил и сколько это стоило:
Курица, овощи, хлеб, брокколи, шампунь, пиво $19.63
Мария (уборка + чаевые) $65
Бакалея (см. список) $55.15
Петуния, земля для цветов $14.11
Проявка пленок $13.83
Покупки для гаража $25.35
Покупки для ванной $5.41
Покупки для машины $6.57
Осветительные приборы $87.26
Гравий для дорожки $ 19.99
Газ $22.00
Техосмотр $35
Кино и обед $65
Мороженое $4.50
Так обстоит дело на этой неделе. Харольд уже истратил почти на сто долларов больше, поэтому я должна буду перевести на его счет что-то около пятидесяти долларов.
— Что здесь написано? — спрашивает мама по-китайски.
— Да ничего особенного. Просто мы за всё платим пополам, — я стараюсь ответить как можно небрежнее.
Мама смотрит на меня и хмурится, но ничего не говорит. Снова принимается изучать список, на этот раз более внимательно, водя пальцем по каждой строчке.
Мне неловко: я ведь знаю, что она там видит. Хорошо хоть, ей неизвестна вторая половина — наши споры. В процессе бесконечных обсуждений мы с Харольдом достигли некоего соглашения и решили не включать в список личные расходы, такие как тушь, лосьон для бритья, лак для волос, лезвия, тампоны или тальк для ног.
Когда мы расписывались, он настоял, что сам заплатит за регистрацию. Фотографировать я позвала своего приятеля Роберта. На вечеринку, которую мы устроили в нашей квартире, каждый гость принес шампанское. При покупке дома мы договорились, что наши доли в ежемесячной выплате кредита будут рассчитываться пропорционально нашим доходам и что мне будет причитаться соответствующий процент от нашей общей собственности, — так записано в брачном контракте. Поскольку Харольд платит больше, ему принадлежит право решать, как должен выглядеть дом. У нас просторно, в комнатах нет ничего липшего — он называет это «обтекаемым стилем», — и все вылизано до блеска, чтобы «не прерывать линию», хотя я и не стала бы жертвовать уютом ради порядка. Что же касается отпусков, когда мы выбираем вместе, то и платим пополам. Остальные оплачивает Харольд, например в качестве подарка ко дню рождения, Рождеству или какой-нибудь годовщине.
Мы ведем чуть ли не философские споры относительно вещей с неоднозначной принадлежностью, вроде моих противозачаточных таблеток; либо по поводу домашних приемов: кто берет на себя расходы, если приглашенные — его клиенты и одновременно мои друзья по колледжу; или из-за кулинарных журналов, на которые я подписываюсь, а он их тоже читает; но просто от скуки, а не потому, что сам бы их для себя выбрал.
И мы до сих пор не пришли к согласию относительно Миругея, кота — заметьте, ни нашего, ни моего, а просто кота, которого Харольд купил мне в подарок на день рождения в прошлом году.
— Как! Ты и за это платить?! — изумленно восклицает моя мать. Я пугаюсь, думая, что она прочитала мои мысли про Миругея. Но потом вижу, что она показывает на слово «мороженое» в списке Харольда. Мама, должно быть, помнит тот случай с пожарной лестницей, на которой она нашла меня, дрожащую и измученную, сидящую над коробкой с переработанным в моем организме мороженым. С тех пор я его не выношу. И тут я с ужасом понимаю: Харольд до сих пор не заметил, что я никогда не ем мороженого, которое он приносит домой каждую пятницу.
— Почему ты это делаешь?
В мамином голосе звучит обида, как будто я повесила этот список специально, чтобы ее задеть. Я раздумываю, как бы ей это объяснить, припоминаю слова, которые мы с Харольдом когда-то произносили: «Таким образом мы избежим ложной зависимости… Мы равны… Любовь без обязательств…» Но мама никогда не поймет этих слов.
Поэтому я говорю ей совсем другое:
— Сама не знаю. Мы начали так делать еще до того, как поженились. И почему-то до сих пор не прекратили.
Вернувшись из магазина, Харольд начинает разводить огонь. Я разбираю покупки, кладу бифштексы в маринад, варю рис и накрываю на стол. Мама сидит на высоком табурете у гранитной стойки бара и пьет кофе, который я для нее сварила. Она поминутно вытирает донышко чашки бумажными салфетками, вытаскивая их из рукава своего свитера.
Во время обеда беседу поддерживает Харольд. Он рассказывает о своих планах по дальнейшему обустройству дома: сделать стеклянную крышу, посадить вдоль дорожек тюльпаны и крокусы, вырубить сумах, пристроить новое крыло, облицевать ванную комнату плиткой в японском стиле. Потом он убирает со стола и ставит тарелки в моечную машину.
— Кто готов приступить к десерту? — спрашивает он, открывая морозилку.
— Я сыта, — говорю я.
— Лена не может кушать мороженое, — говорит мама.
— Похоже на то. Она всегда на диете.
— Нет, она никогда не кушать его. Она не любит.
Харольд улыбается и недоуменно смотрит на меня, как бы ожидая перевода того, что сказала мама.
— Эта правда, — говорю я ровным голосом. — Я ненавидела мороженое почти всю свою жизнь.
Харольд смотрит на меня так, будто я тоже говорила по-китайски и он ничего не понял.
— Нда… А я-то думал, ты просто стараешься сбросить лишний вес… Ну ладно.
— Она стать такая худая, что ты не видеть ее, — говорит мама. — Она исчезать как привидение.
— Что верно, то верно! Хорошо сказано! — восклицает, рассмеявшись, Харольд; он успокаивается, решив, что мама любезно старается его спасти.
После обеда я кладу чистые полотенца на постель в комнате для гостей. Мама сидит на кровати. Комната обставлена в спартанском вкусе Харольда: двуспальная кровать с белым, без рисунка, бельем и белым одеялом, натертый деревянный пол, полированное дубовое кресло и пустые серые стены.
Единственным украшением комнаты служит нечто странное рядом с кроватью: ночной столик, сооруженный из неровно обрезанной мраморной плиты; плиту подпирают поставленные крест-накрест тоненькие палочки, покрытые черным лаком. Мама кладет свою сумку на столик, и цилиндрическая черная ваза на нем начинает шататься. Фрезии в вазе дрожат.
— Осторожно, он не очень-то устойчив, — говорю я.
Столик, который Харольд смастерил в свои студенческие годы, имеет довольно жалкий вид. Я всегда удивлялась, почему он им так гордится. Полная несоразмерность линий. Ни намека на «обтекаемость», которая так важна для Харольда сейчас.
— Какая польза? — спрашивает мама, покачав столик рукой. — Ты класть еще что-нибудь, оно падать. Чуньван чихань.
Я оставляю маму в ее комнате и возвращаюсь вниз. Харольд открывает окна, чтобы впустить свежий воздух. Он делает это каждый вечер.
— Мне холодно, — говорю я.
— Что?
— Не мог бы ты закрыть окна?
Он смотрит на меня, вздыхает, улыбается, закрывает окна, садится на пол, скрестив ноги, и наугад открывает журнал. Я сижу на диване и клокочу от гнева — не знаю почему. Не потому, что Харольд что-то не так сделал. Харольд это просто Харольд.
Еще до того как это сделать, я уже знаю, что начинаю битву, которая мне не по силам. И тем не менее я подхожу к холодильнику и вычеркиваю из списка покупок «мороженое».
— Что происходит?
— Я просто считаю, что хватит мне платить за твое мороженое.
Он в изумлении пожимает плечами.
— Согласен.
— Почему ты так чертовски справедлив?! — кричу я.
Харольд откладывает журнал и смотрит на меня уже с раздражением.
— Ну что еще? Объясни, в чем дело.
— Не знаю… Я не знаю, в чем. Во всем… в том, как мы всё считаем. В том, за что мы платим пополам. За что не платим пополам. Мне надоело складывать, вычитать, делить на равные части. Меня от этого тошнит.
— Но ты же сама хотела кошку.
— О чем ты говоришь?
— Ну хорошо. Если ты полагаешь, что я был несправедлив относительно средства от блох, давай заплатим за него пополам.
— Не в этом дело!
— Тогда скажи, пожалуйста, в чем?
Я начинаю плакать, хоть и знаю, что Харольд это ненавидит. Плач всегда выводит его из себя и злит. Он воспринимает слезы только как средство на него воздействовать. Но я ничего не могу с собой поделать, так как вдруг понимаю, что не знаю, о чем же, собственно, спор. Мне нужна финансовая поддержка? Я добиваюсь права платить меньше половины? Считаю, что и вправду пора прекращать эти бесконечные расчеты? А не станем ли мы тогда считать про себя? Не будет ли Харольд заводиться, платя больше? И потом, если нарушится равенство, не стану ли я чувствовать себя бедной родственницей? А может быть, все дело в том, что нам не стоило жениться. Может быть, Харольд просто плохой человек. Может быть, я его сделала таким.
Нет, все это чушь. Какая-то бессмыслица. Осознав, что сама себя загнала в тупик, я прихожу в отчаяние.
— Я просто думаю, нам надо что-то изменить, — произношу я, когда мне кажется, что я овладела своим голосом. Но конец фразы вырывается со всхлипом. — Нам надо подумать, на чем основан наш брак на самом деле… не на этом же листке с подсчетами, кто кому сколько должен.
— Черт, — говорит Харольд. Потом он вздыхает и откидывается назад, как будто собираясь все это обдумать, и в конце концов произносит обиженным голосом: — Ну, я-то знаю, что в основе нашего брака нечто гораздо большее, чем листок с подсчетами. Гораздо большее. И если ты так не считаешь, я бы посоветовал тебе, прежде чем начать что-то менять, хорошенько обдумать, что тебе еще нужно.
Теперь я уж вовсе не знаю, что и думать. О чем я говорю? О чем говорит он? Мы сидим, не произнося ни слова. Атмосфера в комнате напряженная. Я смотрю в окно на долину: сотни рассыпанных далеко внизу огоньков, мерцающих в летнем тумане. А потом я слышу звук бьющегося стекла наверху и скрип отодвигаемого кресла.
Харольд привстает, но я говорю:
— Не надо, я сама посмотрю.
Дверь открыта, но в комнате темно, поэтому я зову:
— Мам?
И тотчас же вижу: мраморная столешница свалилась со своих тоненьких черных ножек. Сбоку от нее лежит черная ваза — гладкий цилиндр, расколотый пополам, — и фрезии в луже воды.
А потом я вижу маму, сидящую у открытого окна, — темный силуэт на фоне ночного неба. Она поворачивается в кресле, но мне не видно ее лица.
Она говорит только:
— Упало. — Она не извиняется.
— Ничего страшного, — говорю я и начинаю собирать осколки. — Я знала, что это случится.
— Тогда почему ты этому не помешала? — спрашивает мама.
И это такой простой вопрос.
Уэверли ЧжунНа четырех ветрах
В надежде привести маму в хорошее расположение духа я пригласила ее на обед в свой любимый китайский ресторан, но это обернулось катастрофой.
Не успели мы встретиться в ресторане «На четырех ветрах», как она уже нашла повод для недовольства:
— Ай-йя! Что ты сделала со своими волосами? — спросила она меня по-китайски.
— О чем ты? — сказала я. — Что сделала? Подстриглась! — Мистер Роури сделал мне в этот раз новую прическу: асимметричная косая челка — слева короче, чем справа. Это модно и не то чтобы очень уж экстравагантно.
— Да тебя просто обкорнали! — сказала мама. — Требуй деньги назад.
Я вздохнула.
— Давай пообедаем и не будем портить друг другу настроение, ладно?
Изучая меню, она, по своему обыкновению, поджала губы и сморщила нос, приговаривая:
— Не очень-то много вкусный этот меню. — Потом похлопала официанта по руке, провела пальцем по своим палочкам и фыркнула: — Вы что, думать, я буду с этот есть?! Они сальные! — Устроила целое представление, сполоснув свою чашку для риса горячим чаем, и потом настоятельно порекомендовала другим посетителям ресторана, сидевшим неподалеку от нас, сделать то же самое. Велела официанту, перед тем как принести суп, удостовериться, что он горячий, и конечно же, попробовав первую ложку, возмущенно заявила, что суп нельзя назвать даже теплым.
— Не стоит так волноваться по пустякам, — сказала я маме, после того как она произнесла целую тираду по поводу лишних двух долларов за хризантемовый чай, который она заказала вместо обычного зеленого. — Стрессы не на пользу твоему сердцу.
— Мой сердце полный порядок, — обиженно фыркнула она, не спуская презрительного взгляда с официанта.
И в этом она права. Несмотря на все нагрузки, которые она взваливает на себя — и на других тоже, — доктора уверяют, что у моей мамы в возрасте шестидесяти девяти лет давление как у шестнадцатилетней девочки и сил как у лошади. А она и есть Лошадь — 1918 год рождения, — которой предназначено быть упрямой и прямолинейной вплоть до бестактности. Мы с ней не подходим друг к другу по характеру, потому что я Кролик — 1951 год рождения, — что предполагает чувствительность, ранимость и болезненную реакцию на малейшую критику.
После нашего неудачного обеда я почти окончательно рассталась с надеждой, что когда-нибудь наступит благоприятный момент для того, чтобы сообщить ей новость: мы с Ричем Шилдсом собираемся пожениться.
— Почему ты так нервничаешь? — спросила меня моя подруга Марлин Фербер, когда мы как-то вечером разговаривали по телефону. — Ведь Рич не какой-нибудь лоботряс, он такой же налоговый инспектор, как и ты. Что она может иметь против?
— Ты не знаешь мою мать, — сказала я. — Ей никто никогда не может угодить.
— Тогда распишитесь тайком, — сказала Марлин.
— Это мы уже проходили с Марвином. — Марвин был моим первым мужем, моей студенческой любовью.
— Тем более, — заключила Марлин.
— Ну уж нет! — ответила я. — Когда мама об этом узнала, она запустила в нас тапкой. И это были только цветочки.
Моя мама незнакома с Ричем. Всякий раз, когда я произношу его имя, — например, говорю, что мы с Ричем ходили на симфонический концерт или что Рич водил мою четырехлетнюю дочь Шошану в зоопарк, — мама тут же находит способ поменять тему.
— Я тебе говорила, — начала я, пока мы ждали счет в ресторане, — что Шошане очень понравилось в Музее научных исследований, куда ее водил Рич? Он…
— О, — перебила мама, — забыть сказать. Врачи говорить, твой отец надо медицинский обследовать. Нет-нет, сейчас они сказать, всё в порядке, только он слишком часто запоры.
И я окончательно сдалась. Дальше все пошло как обычно.
Я расплатилась десятидолларовой купюрой и тремя бумажками по одному доллару Мама пододвинула к себе счет, точно высчитала, сколько мелочи мы должны, — восемьдесят семь центов, — положила это на поднос в обмен на один доллар и, сурово заявив: «Нет на чай!», с торжествующей улыбкой откинула голову. Когда она вышла в туалет, я быстро подала официанту пять долларов. Он кивнул мне с полным пониманием. Во время маминого отсутствия я разработала новый план.
— Чисылэ! Там жуткий вонь! — проворчала мама вернувшись. Придвинула ко мне маленькую дорожную упаковку бумажных салфеток. В общественных местах она пользуется только своей туалетной бумагой. — Тебе не надо?
Я покачала головой.
— Я отвезу тебя домой, но сначала давай заедем на минутку ко мне. Хочу тебе кое-что показать.
В моей квартире мама не была уже несколько месяцев. Во время моего первого замужества она все время заявлялась к нам без предупреждения, пока однажды я не предложила ей хотя бы звонить заранее. С тех пор она приходит ко мне только по приглашению.
И теперь я с интересом ждала, как она прореагирует на изменения в моем жилище — от образцового порядка, который я поддерживала после развода, когда у меня вдруг появилась куча времени для упорядочения своей жизни, до теперешнего хаоса, полного жизни и любви. Пол в холле был завален игрушками Шошаны — яркими пластмассовыми штучками, большей частью поломанными. В гостиной лежали гантели Рича, на кофейном столике стояли две забытые рюмки, валялись остатки телефона, который Шошана и Рич в один прекрасный день полностью распотрошили, чтобы посмотреть, откуда появляются голоса.
— Туда, — сказала я и повела маму в глубь квартиры, в спальню. Постель была незастелена, шкаф открыт, из незадвинутых ящиков свисали носки и галстуки. Мама переступала через разбросанную обувь, Шошанины игрушки, черные шлепанцы Рича, мои платки и кучу белых мужских рубашек — только что из прачечной.
На ее лице появилось выражение страдальческого неприятия, и я вспомнила, как много лет назад она водила нас с братьями на прививку от полиомиелита. Когда игла вонзилась в руку моего брата и он вскрикнул, мама посмотрела на меня с глубоким страданием на лице и заверила: «Следующий больно не будет».
Но сейчас, как могла она не заметить, что мы живем вместе, что это всерьез и надолго, даже если она не будет об этом говорить? Она должна что-нибудь сказать.
Я подошла к стенному шкафу и достала норковый жакет, который Рич подарил мне на Рождество. Это был самый экстравагантный подарок из всех, которые я когда-либо получала.
Я надела жакет.
— Дурацкий подарок, — сказала я нервничая. — Вряд ли в Сан-Франциско когда-нибудь будет настолько холодно, чтобы носить норку. Но, кажется, сейчас стало писком покупать такие вещи женам и подругам.
Мама промолчала. Она посмотрела в сторону стенного шкафа, ломящегося от коробок с обувью, галстуков, моих платьев, костюмов Рича, потом провела пальцами по моей норке.
— Не так хороший, — сказала она наконец. — Этот просто обрезки. Мех короткий, не так длинный ворс.
— Как ты можешь критиковать подарок! — возмутилась я, почувствовав себя глубоко задетой. — Он же от всей души…
— Именно этот меня и беспокоить, — сказала она.
Взглянув на жакет в зеркало, я почувствовала, что больше не могу противостоять силе ее воли, ее способности заставлять меня видеть черное вместо белого и белое вместо черного. Жакет выглядел жалкой подделкой под что-то романтическое.
— Больше ты ничего не хочешь мне сказать? — спросила я мягко.
— Что я должна сказать?
— Что-нибудь по поводу квартиры… По поводу этого… — Я обвела рукой все окружающие нас признаки пребывания Рича в доме.
Она оглядела комнату, потом холл и наконец сказала:
— У тебя карьера. Ты занята. Ты хочешь жить как в хлеву, что я могу сказать?
Моя мать знает, как попасть по нерву. И боль, которую я при этом испытываю, гораздо хуже любого другого страдания. Потому что мама умеет наносить молниеносные — как электрический разряд — удары, которые не забываются. Я до сих пор помню, как это было в первый раз.
Мне было десять лет. Но уже тогда я знала, что владею особым даром. Игра в шахматы давалась мне без малейших усилий. Я видела на шахматной доске то, чего не видели другие. Я умела защищаться, создавая не видимые противникам преграды. Эта способность делала меня заносчивой и самоуверенной. Я предвидела все ходы своих противников. Я точно знала, в какой момент у них вытянутся лица: кто мог подумать, что моя, казалось бы, по-детски незамысловатая стратегия обернется для них полнейшим поражением? Я любила выигрывать.
А моя мама любила выставлять меня на всеобщее обозрение, точно какой-нибудь из моих многочисленных призов, которые она без устали полировала. Она взяла в привычку рассказывать о моих играх так, будто сама разрабатывала стратегию.
— Я посоветовать свой дочь: наступать кони на враг, — говорила она владельцу лавки на Стоктон-стрит. — Она послушать и легко выиграть.
Она и вправду говорила мне это перед турниром и давала, кроме того, еще сотню бесполезных советов, не имевших никакого отношения к игре.
Своим друзьям, когда они нас навещали, она доверительно сообщала:
— Чтобы выигрывать шахматы, не надо быть такой умный. Просто немного хитрость: вы наступать с север, юг, восток и запад, и ваш противник не знать, какой сторона бежать.
Я терпеть не могла, когда она начинала хвастаться. И однажды, прямо на улице, в окружении целой толпы, я ей всё выложила. Я сказала, что раз она ничего не понимает в шахматах, то нечего устраивать представления, а лучше бы уж помолчать. Что-то в этом роде.
В тот вечер и на следующий день она со мной не разговаривала. Отец и братья были удостоены нескольких холодных фраз, а я как будто стала невидимкой и заслуживала внимания не больше, чем выкинутая на помойку протухшая рыба, после которой остался дурной запах.
Этот коварный прием — заставить человека в страхе отшатнуться и угодить в ловушку — был мне хорошо знаком. Поэтому я тоже ее игнорировала: не стала разговаривать и ждала, пока она сама ко мне придет.
Довольно много дней прошло в молчании. Я сидела у себя комнате, уставившись на шестьдесят четыре квадрата шахматной доски, и старалась что-нибудь придумать. Тогда-то я и решила прекратить играть в шахматы.
Конечно, о том, чтобы перестать играть навсегда, я и не думала. Максимум на несколько дней. И я это продемонстрировала. Вместо того чтобы, как обычно по вечерам, тренироваться у себя в комнате, я прошествовала в гостиную и уселась перед телевизором рядом с братьями, уставившимися на меня, как на незваного гостя. Братьев я решила использовать в качестве одного из средств для достижения своей цели и, сидя рядом с ними, стала щелкать пальцами, чтобы им досадить.
— Ма! — закричали они. — Скажи ей, чтобы она прекратила. Скажи, чтобы она ушла.
Но мама не произнесла ни слова.
В тот момент это меня не встревожило. Но я поняла, что надо действовать более решительно и пожертвовать турниром, который состоится через неделю. Если я откажусь в нем участвовать, то матери волей-неволей придется со мной об этом поговорить. Потому что спонсоры и всякие благотворительные организации начнут ей звонить, спрашивать, кричать, умолять, чтобы она заставила меня играть.
Турнир начался и закончился. Но она не пришла ко мне со слезами на глазах: «Почему ты не играешь?» Плакать пришлось мне, когда выяснилось, что выиграл мальчик, которого я легко победила на двух предыдущих соревнованиях.
Я поняла, что моей матери известно больше хитростей, чем я думала. Но я уже устала от ее игры. Мне хотелось начать готовиться к следующему турниру. Поэтому я решила сделать вид, что она победила, и я, так и быть, заговорю первая.
— Я готова опять играть в шахматы, — объявила я ей. И уже представляла себе, как она улыбнется и спросит, чего бы такого вкусненького мне приготовить.
Но она только нахмурилась и посмотрела мне в глаза так, словно добивалась какого-то признания.
— Ты мне этот говорить зачем? — наконец резко сказала она. — Думать, этот так легкий? Сегодня ты играть бросать, завтра начинать опять. У тебя всё так: быстрый, легкий и простой.
— Я сказала, что буду играть, — почти простонала я.
— Нет! — закричала она так, что у меня чуть не лопнули барабанные перепонки. — Это уже не так легкий, как был.
Хоть я и не поняла ее слов, они нагнали на меня страху. Я пошла к себе в комнату и, уставившись на шахматную доску, на шестьдесят четыре квадрата, стала придумывать, как выбраться из этой ужасной истории. Проведя несколько часов за этим занятием, я в конце концов начала видеть вместо белых квадратов черные, а вместо черных белые, и мне показалось, что теперь все будет в порядке.
И, конечно же, я заставила ее пойти на попятный. В ту ночь у меня поднялась температура, и она сидела у моей постели, выговаривая мне за то, что я ходила в школу без куртки. И утром она была на том же месте и кормила меня рисовой кашей на собственноручно процеженном курином бульоне. Она сказала, что мне это необходимо, потому что у меня куриная оспа,[7] а одна курица знает, как победить другую. И днем она сидела в кресле в моей комнате и вязала розовый свитер, рассказывая, какой свитер тетя Суюань связала своей дочери Джун, какую плохую пряжу она для него выбрала и какой он получился некрасивый. И я была счастлива, что мама снова стала такой, как обычно.
Но, поправившись, я обнаружила, что на самом деле моя мама изменилась. Она больше не крутилась поблизости, когда я тренировалась. Перестала ежедневно начищать до блеска мои кубки. Перестала вырезать из газет каждую заметочку, в которой упоминалось мое имя. Она как будто возвела между нами невидимую стену, которую я каждый день тайком ощупывала, чтобы понять, насколько она высокая и толстая.
В следующем турнире, играя в целом неплохо, я не набрала достаточного для призового места количества очков. Но что было еще хуже — мама ничего не сказала. Она выглядела очень довольной, как будто все шло по ее плану.
Мне стало страшно. Каждый день я по многу часов размышляла о том, что потеряла. Я знала, что дело не только в последнем турнире. Я вспоминала каждый ход, каждую фигуру, каждый квадрат. И поняла, что больше не вижу тайного оружия своих фигур и не владею магической силой, скрытой внутри черных и белых квадратов. Я видела только собственные ошибки и собственные слабости. Как будто я лишилась своей волшебной брони, и всем это видно, и поэтому со мной каждому легко справиться.
Проходили недели, месяцы, годы. Я продолжала играть, но уже без прежней уверенности и сознания своего превосходства. Я билась изо всех сил, со страхом и отчаянием. Выигрывая, испытывала чувство благодарности и успокоения. Проигрывая, ощущала буквально панический ужас оттого, что перестала быть вундеркиндом, что потеряла свой чудесный дар и превратилась в заурядного игрока.
Дважды проиграв тому мальчику, которого я еще несколько лет назад с легкостью обыгрывала, я навсегда бросила шахматы. И никто меня не отговаривал. Мне было четырнадцать лет.
— Слушай, я тебя просто не понимаю, — сказала Марлин, когда я позвонила ей на следующий вечер после того, как продемонстрировала маме норковый жакет. — Ты можешь послать к чертовой бабушке налоговую инспекцию и не знаешь, как противостоять собственной матери.
— Я могу сколько угодно готовиться к обороне, но ей достаточно будто бы невзначай вкрадчивым голосом обронить несколько замечаньиц, и это будет хуже дымовой шашки и ядовитых стрел, и…
— Почему ты ей не скажешь, чтобы она перестала тебя мучить? — спросила Марлин. — Скажи, чтобы она перестала портить тебе жизнь и помалкивала.
— ТЫ шутишь, — усмехнулась я. — Ты хочешь, чтобы я велела своей матери замолчать?
— Конечно, почему бы и нет?
— Не знаю, написано ли что-нибудь по этому поводу в законах, но китайской матери ни при каких обстоятельствах нельзя сказать, чтобы она замолчала. Тебя сочтут сообщником собственного убийцы.
Я не настолько боюсь своей матери, сколько беспокоюсь за Рича. Я заранее знаю, что она будет делать, как станет нападать на него, в чем упрекать. Вначале она будет вести себя как ни в чем не бывало. Потом скажет одно лишь словечко о какой-нибудь мелочи, бросившейся ей в глаза, потом второе, третье, они будут падать на меня, точно горсти песка, то с одной, то с другой стороны, еще и еще, пока полностью не изменят мое представление о его внешности, о его характере, о его душе. И даже разгадав эту стратегию, эти ее коварные приемчики, я все равно буду бояться, что мне в глаза попадут невидимые крупицы правды и его образ исказится: из полуангела, каким я его сейчас воспринимаю, он превратится во вполне земного, заурядного человека с противными привычками и раздражающими недостатками.
Так случилось с моим первым мужем, Марвином Ченом, с которым мы сошлись, когда мне было восемнадцать лет, а ему девятнадцать. Пока я была влюблена в Марвина, он казался мне почти совершенством. Он закончил с отличием Лоуэлл[8] и получил стипендию в Стэнфорде. Он играл в теннис. У него были накачанные мышцы и сто сорок шесть прямых черных волосинок на груди. Он всегда всех смешил, и его собственный смех был глубоким, звучным и сексуальным. Он гордился собой, потому что для занятий любовью у него были любимые позиции — для разных дней недели и разного времени суток свои; ему достаточно было прошептать: «Среда после обеда», и меня бросало в дрожь.
Но со временем, наслушавшись разных замечаний моей матери, я увидела, что его мозги настолько ссохлись от лени, что стали пригодны лишь для придумывания оправданий. Гоняясь за теннисными мячами и шарами для гольфа, он сбегал от семейных обязанностей. Он с таким увлечением ощупывал глазами ноги других девушек, что забывал прямую дорогу домой. Ему нравилось подшучивать над людьми, чтобы выставить их на посмешище. Он устраивал целые шоу, давая кому ни попадя чаевые по десять долларов, но скупился на подарки семье. Он думал, что вылизывать свою красную спортивную машину гораздо важнее, чем возить на ней жену.
Мое отношение к Марвину не превратилось в ненависть. Нет, в каком-то смысле было хуже. Пришло разочарование, которое сменилось презрением, а потом вялой скукой. И только после развода, ночами, когда Шошана спала и я оставалась сама с собой, меня стала посещать мысль, что, возможно, это моя мать отравила наш брак.
Слава богу, яд не коснулся моей дочери, Шошаны. Хотя я чуть не сделала аборт. Я пришла в бешенство, когда обнаружила, что беременна. Свою беременность я воспринимала как «растущую обиду» и даже поволокла Марвина с собой в клинику, чтобы он тоже помучился. Но мы по ошибке обратились не в ту клинику. Нас заставили посмотреть фильм — ужасный пуританский фильм для прочистки мозгов. Я увидела крохотные комочки, которые они называют младенцами даже в семь недель, у них были тонюсенькие-тонюсенькие пальчики. В фильме говорилось, что эти детские полупрозрачные пальчики могут шевелиться, что мы должны представить себе, как они цепляются за жизнь, хватаются за свой шанс, просят подарить и им чудо жизни. Покажи они что угодно, а не эти тоненькие пальчики… Но, слава богу, нам показали именно это. Потому что Шошана — настоящее чудо. Изумительный ребенок. Я восхищалась каждой ее черточкой, и особенно тем, как она сжимала и разжимала свои кулачки. С того момента, как она взмахнула ручонкой и закричала, я знала, что никто никогда не заставит меня изменить мое отношение к ней.
Но за Рича я беспокоюсь. Потому что знаю: мои чувства к нему уязвимы и могут не выдержать подозрений, намеков моей матери и ее мимолетных замечаний. И я боюсь, что очень много тогда потеряю, потому что Рич Шилдс обожает меня ничуть не меньше, чем я — Шошану. Его любовь ко мне непоколебима. Ничто не может изменить ее. Он ничего от меня не ждет: самого факта моего существования ему достаточно. И в то же время он говорит, что сам изменился — в лучшую сторону — благодаря мне. Он трогательно романтичен и утверждает, что никогда таким не был, пока не встретил меня. Это признание только облагораживает его романтические жесты. Например, на работе, помечая знаком МНВР — «Материал направляется на ваше рассмотрение» — официальные письма и отчеты, которые должны попасть ко мне, он приписывает внизу: «МНВР — мы навсегда вместе и рядом». В фирме не знают о наших отношениях, и меня приятно волнуют такого рода проявления безрассудства с его стороны.
Что по-настоящему изумило меня, так это его поведение в постели. Я думала, он из таких сдержанных партнеров, с мягкими манерами, неловких и неуклюже нежных, которые спрашивают: «Тебе не больно?», когда женщина вообще ничего не ощущает. Но он настолько чутко реагирует на каждое мое движение, что я уверена: он читает мои мысли. Для него нет ничего запретного, и его неизменно восхищает все, что бы он ни открыл во мне. Он знает всю мою подноготную — не только по части секса, нет, но и мою теневую сторону, мои дурные привычки, мелочность, отвращение к себе — все, что я обычно скрываю от других. Поэтому с ним я полностью обнажена; и когда что-нибудь меня сильно задевает — когда одно неверное слово может заставить меня опрометью убежать и больше никогда не вернуться, — он всегда произносит то, что нужно, и в самый нужный момент. Он не дает мне закрыться. Он берет меня за руки, смотрит прямо в глаза и говорит что-нибудь новое о том, почему он меня любит.
Я никогда не знала такой чистой любви и боюсь, как бы моя мать ее не запятнала. Поэтому я стараюсь сохранить в памяти всю свою нежность по отношению к Ричу, чтобы, когда понадобится, извлечь ее оттуда.
После долгих размышлений я составила блестящий план. Я придумала, как познакомить Рича с моей матерью и дать ему возможность завоевать ее сердце. Я устроила так, чтобы маме захотелось приготовить что-нибудь специально для него. В осуществлении этого замысла мне помогла тетя Суюань. Тетя Су — старинная приятельница моей матери. Они очень дружны; это значит, что они вечно донимают друг дружку: хвастаются, делясь разными маленькими секретами. Благодаря мне у тети Су появился секрет, которым можно было хвастнуть перед моей матерью.
Однажды в воскресенье после прогулки по Норт-Бич я предложила Ричу без предупреждения нагрянуть в гости к тете Су и дяде Каннину. Они живут на Ливенворс, всего в нескольких кварталах от квартиры моей матери. Была уже середина дня, самое время, чтобы застать тетю Су за приготовлением воскресного обеда.
— Оставайтесь! Оставайтесь! — стала настаивать она.
— Нет, нет. Мы зашли просто потому, что проходили мимо, — отказывалась я.
— Всё готовый, и на вас достаточно хватит. Видишь? Один суп, четыре блюда. Вы не съесть, кому этот? Надо выбросить. Загубить!
Как мы могли отказаться? Через три дня тетя Су получила от нас с Ричем письмо. «Рич сказал, что это были самые вкусные китайские блюда из всех, которые он когда-либо пробовал», — написала я.
На следующий же день позвонила моя мать и пригласила меня на праздничный обед по случаю уже прошедшего отцовского дня рождения. Мой брат Уинсент приведет свою подругу Лизу Лам. Я тоже могу прийти со своим приятелем.
Я знала, что она так поступит, потому что для моей матери готовить значит выражать свою любовь, свою гордость, свою силу, доказывать, что она знает больше, чем тетя Су.
— Только обязательно скажи ей после обеда, что ничего вкуснее ты никогда не ел и что она готовит гораздо лучше, чем тетя Су, — сказала я Ричу. — Так надо, поверь.
В тот вечер, перед обедом, я сидела на кухне, наблюдая, как мама готовит, и дожидаясь подходящего момента, чтобы сообщить ей о наших планах: объявить, что мы решили пожениться через семь месяцев, в июле. Мама нарезала треугольными ломтиками баклажаны, одновременно обсуждая тетю Су:
— Она готовит только на рецепт. А мои рецепты у меня в пальцы. Я на нос чуять, куда какая приправа надо! — Она так яростно орудовала ножом, не обращая внимания на то, какой он острый, что я опасалась, как бы кончики ее пальцев не попали в качестве одной из приправ в баклажаны под красным соусом или в рубленую свинину.
Я надеялась, что мама первой заговорит о Риче. Я видела, с каким выражением она открыла дверь и с какой натянутой улыбкой внимательно, с головы до ног, оглядела Рича, проверяя, правильную ли оценку дала ему тетя Суюань. Я старалась угадать, что ей в нем не понравится.
Рич не просто не китаец, он еще и на несколько лет моложе меня. И к несчастью, со своими рыжими волосами, гладкой белой кожей и россыпью огненных веснушек на носу, выглядит еще моложе. Он приземист и крепко сбит. А в своем темном деловом костюме производит впечатление приятного, но незапоминающегося человека — так, чей-то племянник на похоронах. Поэтому весь первый год, который мы вместе проработали в фирме, я его не замечала. Но моя мама замечает всё.
— Ну и что ты думаешь о Риче? — спросила я наконец, задержав дыхание.
Она бросила баклажаны в кипящее масло; раздалось громкое и сердитое шипение.
— Его лицо так много пятна, — сказала она.
У меня по спине поползли мурашки.
— Это веснушки. Веснушки приносят счастье, ты же знаешь, — стараясь перекричать кухонный шум, сказала я чуть громче, чем следовало бы.
— О? — произнесла она невинно.
— Да, чем больше веснушек, тем лучше. Это всем известно.
Мама поразмыслила над этим несколько секунд, а потом улыбнулась и сказала по-китайски:
— Наверное, ты права. В детстве ты болела ветрянкой. Пятен было столько, что тебе пришлось десять дней просидеть дома. Ты считала, что тебе очень повезло.
Мне не удалось спасти Рича во время разговора на кухне. Я не смогла спасти его и после, за обеденным столом.
Он принес бутылку французского вина, конечно же не подозревая, что мои родители не смогут этого оценить. У них даже бокалов для вина нет. И потом он совершил ошибку, выпив не один, а целых два стакана, тогда как все остальные только пригубили — «попробовать».
Я предложила Ричу вилку, но он настоял на том, чтобы есть гладкими палочками из слоновой кости. Когда он подхватывал большие куски залитых соусом баклажан, палочки торчали у него в разные стороны, как сломанные в коленках страусиные ноги. Один кусок на полпути между тарелкой и его открытым ртом свалился на белую накрахмаленную рубашку и затем соскользнул вниз, к ширинке. Прошло несколько минут, прежде чем мне удалось утихомирить захлебывавшуюся от смеха Шошану.
А потом он положил себе слишком большую порцию креветок и молочного горошка, не понимая, что из деликатности должен был взять только одну ложку, пока блюдо не обойдет всех сидящих за столом.
Он не стал есть пассерованную молодую зелень, нежные и дорогие листья фасоли, сорванные до того, как на побегах появились стручки. И Шошана тоже от нее отказалась, показав на Рича:
— Он этого не ест! Он этого не ест!
Он думал, что ведет себя вежливо, отказываясь от добавки, тогда как ему надлежало последовать примеру моего отца, который устраивал целые представления, беря по ложечке добавки во второй, третий и даже в четвертый раз, повторяя, что не может удержаться от соблазна взять еще маленький кусочек того или другого, и потом стонал, демонстрируя, как он объелся: вот-вот лопнет.
Но хуже всего было, что Рич позволил себе критику в адрес приготовленных мамой блюд, сам не понимая, что творит. Мама всегда отпускает замечания, умаляющие достоинства какого-нибудь блюда, — таковы традиции китайской кухни. В тот вечер она остановила выбор на своей любимой парной свинине и консервированных овощах, которые составляют предмет ее особенной гордости.
— Ай! Этот блюдо недостаточно соленый, нет запах, — посетовала она, попробовав маленький кусочек. — Слишком плохой, чтобы есть.
Теперь была очередь за нами: каждый должен был съесть понемногу и объявить, что это лучшее из всего, что мама когда-либо готовила. Но прежде чем мы успели это сделать, Рич сказал:
— Не беда, нужно только добавить капельку соевого соуса. — И, к маминому ужасу, прямо у нее на глазах вылил в блюдо целое озеро темной соленой жидкости.
И хоть я и надеялась весь обед, что мама каким-нибудь чудом заметит доброту Рича, его чувство юмора и мальчишеское обаяние, тут я поняла, как низко пал он в ее глазах.
Рич, очевидно, был совершенно иного мнения о том, как прошел вечер. Когда мы приехали домой и уложили Шошану спать, он скромно произнес:
— Кажется, мы не ударили в грязь лицом. — И посмотрел на меня глазами преданного дога, который, скуля от предвкушения, ждет, чтобы его приласкали.
— Хмм… — произнесла я, надевая старую ночную рубашку — намек на то, что мне не до амуров. Я все еще мысленно содрогалась, вспоминая, как Рич крепко пожимал руки моим родителям — с той же непринужденностью, с какой всегда приветствует приходящих впервые нервных клиентов.
— Линда, Тим, — сказал он, — я уверен, что мы скоро увидимся.
Моих родителей зовут Линьдо и Тинь Чжун, и за исключением нескольких старых друзей семьи никто и никогда не называет их просто по именам.
— Ну и как она прореагировала, когда ты ей сказала? — Я поняла, что он имеет в виду наши матримониальные планы. Я заранее предупредила Рича, что сначала расскажу все только маме, чтобы уже она сама преподнесла эту новость отцу.
— Я не сказала. Не было случая, — ответила я, и это было правдой. Как я могла сообщить своей матери, что собираюсь замуж, если каждый раз, едва мы оставались одни, она начинала говорить о том, как много Рич пьет, и какое дорогое вино покупает, и какой у него бледный и болезненный вид, или что Шошана, кажется, загрустила.
Рич улыбнулся:
— Сколько нужно времени, чтобы произнести: «Мама, папа, я выхожу замуж»?
— Ты не понимаешь. Ты не понимаешь мою мать.
Рич покачал головой:
— Это уж точно. У нее жуткий английский. Знаешь, когда она рассказывала про этого покойника из «Династии», я думал, она говорит о чем-то, происходившем сто лет назад в Китае.
Почти всю ночь после обеда у родителей я пролежала в постели, не сомкнув глаз. Этот последний провал поверг меня в отчаяние, еще усугублявшееся тем, что Рич, кажется, ничего не заметил. Жалко было смотреть, как он собой гордился. Жалко — вот до чего дошло! Это дело рук моей матери: опять она заставляет меня видеть черное там, где я когда-то видела белое. Вечно я превращаюсь в пешку в ее руках, и мне ничего не остается, кроме как спасаться бегством. А она, как всегда, королева, способная двигаться в любом направлении, беспощадная в преследовании, умело отыскивающая у меня самые уязвимые места.
Я проснулась поздно, со стиснутыми до боли зубами; нервы были напряжены до предела. Рич уже встал, принял душ и читал воскресную газету.
— Доброе утро, малыш, — сказал он, хрумкая кукурузными хлопьями.
Я надела спортивный костюм для бега и направилась к выходу. Села в машину и поехала к родителям.
Марлин была права. Я должна сказать матери: я знаю, что она вытворяет, и вижу все ее происки. Пока я ехала, у меня накопилось достаточно злости, чтобы отразить тысячу обрушивающихся со всех сторон ударов.
Дверь мне открыл папа и, кажется, очень удивился, увидев меня.
— Где мама? — спросила я, стараясь дышать ровно. Он махнул рукой в сторону гостиной.
Я обнаружила маму на диване. Она крепко спала, ее затылок покоился на белой вышитой салфетке, губы были приоткрыты в легкой улыбке, и все морщины на лице куда-то исчезли. С таким гладким лицом она выглядела молоденькой девушкой, хрупкой, простодушной и невинной. Одна ее рука свешивалась с дивана. Грудь была спокойна. Вся ее сила пропала. Она была безоружна, ее не окружали никакие демоны. Она казалась беспомощной. Потерпевшей поражение.
И вдруг меня охватил страх: а что, если у нее такой вид, потому что она мертвая? Умерла, пока я думала про нее ужасные вещи. Я хотела, чтобы она исчезла из моей жизни, и она уступила, выскользнула из своего тела, чтобы избежать моей страшной ненависти.
— Мама! — отрывисто произнесла я. — Мама! — почти простонала я, чуть не плача.
Ее глаза медленно открылись. Она моргнула. Руки, ожив, шевельнулись.
— Шэмма? Мэймэй, это ты?
Я онемела. Она не называла меня Мэймэй, моим детским именем, уже много лет. Она села, и морщины вернулись на ее лицо, только сейчас они казались менее резкими, придавали лицу мягкое и озабоченное выражение:
— Почему ты здесь? Почему ты плачешь? Что-то случилось?
Я не знала, что делать и что говорить. В течение нескольких секунд моя злость и желание противостоять ее силе превратились в боязнь за нее, и я поразилась тому, насколько она беззащитна и уязвима. И тут на меня нашло оцепенение, какая-то странная слабость, будто кто-то резко повернул выключатель и остановил бегущий по моим жилам ток.
— Ничего не случилось. Ничего особенного. Не знаю, почему я здесь, — сказала я хрипло. — Я хотела с тобой поговорить… хотела тебе сказать… мы с Ричем собираемся пожениться.
Я крепко зажмурилась, ожидая услышать ее протесты, ее причитания, бесстрастный голос, выносящий суровый приговор.
— Чжрдо — я уже знаю, — сказала она, будто спрашивая, зачем я сообщаю ей это по второму разу.
— Знаешь?!
— Конечно. Хоть ты мне и не говорила, — сказала она просто.
Это было еще хуже, чем мне представлялось. Она уже всё знала, когда критиковала норковый жакет, когда высмеивала его веснушки и осуждала за то, что он много пьет. Он ей не нравится.
— Я знаю, ты его ненавидишь, — сказала я дрожащим голосом. — Я знаю, ты думаешь, что он недостаточно хорош, но я…
— Ненавижу? Почему ты считать, я ненавижу твой будущий муж?
— Ты упорно не хочешь о нем говорить. Как-то, когда я начала рассказывать тебе, что они с Шошаной ходили в музей, ты… ты переменила тему… заговорила о медицинском обследовании папы, и потом…
— Что важный — развлечения или болезнь?
На этот раз я не собиралась позволить ей ускользнуть.
— И потом, когда ты познакомилась с ним, ты сказала, что у него на лице пятна.
Она посмотрела на меня озадаченно:
— Разве этот неправда?
— Правда, но ты сказала это со зла, чтобы причинить мне боль, чтобы…
— Ай-йя, почему ты так плохой про твой мать думать? — Ее лицо стало старым и очень печальным. — Ты думать, я так плохой. Ты думать, я иметь задний мысль. Но это твой задний мысль. Ай-йя! Она думать, я так плохой! — Она сидела на диване, прямая и гордая, крепко сжав губы, сцепив руки, на глазах у нее сверкали сердитые слезы.
Ох уж эта ее сила! Ее слабость! Я разрывалась на части: ум говорил мне одно, а сердце — другое. Я села рядом с ней на диван; мы обе считали себя обиженными.
Я чувствовала себя так, словно проиграла сражение, хоть знать не знала, что в нем участвую, и ужасно устала.
— Поеду домой, — сказала я наконец. — Мне что-то не по себе.
— Ты заболела? — прошептала мама, положив ладонь мне на лоб.
— Нет, — ответила я. Мне хотелось уехать. — Я… я просто не знаю, что со мной происходит, что творится у меня в душе.
— Тогда я могу объяснять, — сказала она просто. Я уставилась на нее с изумлением. — Одна половина в тебе, — заговорила она по-китайски, — от твоего отца. Это естественно. Они кантонцы из клана Чжун. Добрые, честные люди. Хотя иногда со скверным характером и скуповаты. ТЫ знаешь по отцу, каким он может быть, пока я его не одерну.
Я никак не могла взять в толк, зачем она мне это рассказывает. При чем здесь это? Но мама продолжала говорить, широко улыбаясь и размахивая руками:
— А вторая половина у тебя от меня, с материнской стороны, от клана Сун из Тайюаня. — Она написала на обратной стороне какого-то конверта иероглифы, забыв, что я не умею читать по-китайски. — Мы энергичные люди, очень сильные, хитрые и прославившиеся своими победами в войнах. Ты ведь знаешь Сун Ятсена, а?
Я кивнула.
— Он из клана Сун. Но его семья переехала на юг несколько сот лет назад, так что он не совсем из этого клана. А моя семья всегда жила в Тайюане, еще до времен Сун Вэя. Ты знаешь Сун Вэя?
Я отрицательно замотала головой. Мне стало спокойнее, хотя я все еще не понимала, к чему она клонит. Казалось, впервые за долгое время мы разговариваем почти нормально.
— Он сражался с Чингисханом. И когда монголы стреляли в воинов Сун Вэя — ха! — их стрелы отскакивали от щитов, как капли дождя от камней. Сун Вэй изготовил такую непроницаемую броню, что Чингисхан считал ее волшебной!
— Тогда Чингисхан, должно быть, изобрел волшебные стрелы. Он ведь в конце концов завоевал весь Китай.
Мама продолжала, будто не расслышала моих слов:
— Это правда, мы всегда умели побеждать. Ну вот, теперь ты знаешь, что у тебя внутри, почти все лучшее — из Тайюаня.
— А я думала, мы добились побед только в производстве игрушек и на электронном рынке, — сказала я.
— С чего ты это взяла? — резко спросила она.
— На всем написано: «Сделано в Тайване».
— Ай! — громко вскрикнула она. — Я не из Тайваня!
Тоненькая ниточка, которую мы было протянули между собой, мгновенно порвалась.
— Я родилась в Китае, в Тайюане, — сказала она. — Тайвань — это не Китай.
— Мне просто показалось, что ты говоришь «Тайвань», — звучит одинаково, — сердито бросила я, досадуя, что она придала значение этой непреднамеренной ошибке.
— Совсем по-другому звучит! И страна совсем другая! — сказала она обиженно. — Там люди только воображают, что они в Китае, потому что если ты китаец, то в мыслях никогда с Китаем не расстаешься.
Воцарилась тишина, шах. И вдруг ее глаза загорелись:
— Послушай, вместо Тайюань ты можешь говорить Бин. Его там все так называют. И тебе легче выговорить. Бин — это вроде прозвища.
Она написала иероглиф, и я кивнула, как будто от этого все полностью прояснилось.
— Так же самый здесь, — добавила она по-английски. — Нью-Йорк называть Большой Яблоко, а Сан-Франциско — Фриско.
— Никто так Сан-Франциско не называет! — рассмеялась я. — Кто так говорит, ничего лучше придумать не может.
— Теперь ты понимать, что я иметь в виду, — сказала мама победно.
Я улыбнулась.
Я и вправду наконец поняла. И не только то, что она только что сказала. Я поняла, как все было на самом деле.
Я увидела, за что с ней воевала: за себя, испуганного ребенка, спрятавшегося много лет назад в безопасное, как мне казалось, убежище. И, забившаяся в свой угол, укрывшаяся за невидимым барьером, я считала, будто знаю, что находится по другую сторону. Ее коварные нападки. Ее тайное оружие. Ее ужасная способность отыскивать мои самые слабые места. Но выглянув на мгновение из-за барьера, я наконец смогла увидеть, что там на самом деле: старая женщина, с казаном вместо щита, со спицей вместо меча, ставшая немного ворчливой за время терпеливого ожидания того момента, когда ее дочь выйдет из своего укрытия.
Мы с Ричем решили отложить нашу свадьбу. Мама сказала, что для медового месяца в Китае июль не лучшее время. Она это знает, потому что они с отцом только что вернулись из Пекина и Тайюаня.
— Лето слишком жаркий. Ты будешь весь пятна, и лицо красный, — говорит она Ричу.
Рич усмехается, тычет большим пальцем в сторону мамы и говорит мне:
— Ты веришь тому, что слетает с ее губ? Теперь я знаю, от кого ты унаследовала такую нежную и тактичную натуру.
— Вам надо ехать октябрь. Это лучший время. Не слишком жаркий, не слишком холодный. Я тоже туда ехать октябрь, — авторитетно заявляет она. И поспешно добавляет: — Конечно, отдельный от вас!
Я нервно смеюсь, а Рич шутит:
— Ну и зря! Это было бы замечательно, Линьдо. Вы бы переводили нам все меню, чтобы мы по ошибке не съели змею или собаку. — Я его чуть не убила.
— Нет, я не этот иметь в виду, — упорствует мама, — я не напрашивать. На самом деле.
Но я-то знаю, что она думает на самом деле. Ей бы очень хотелось поехать с нами в Китай. В таком случае я бы там извелась: три недели ее жалоб на плохо вымытые папочки и холодный суп, по три раза на дню, — ну нет, это было бы настоящим кошмаром.
Но все же где-то в глубине души я считаю, что это прекрасная мысль. Мы втроем, оставив все наши различия позади, вместе поднимаемся на борт самолета, садимся бок о бок, взлетаем и движемся на запад, чтобы попасть на Восток.
Роуз Су ДжорданКогда недостает дерева
Когда-то я верила всему, что говорила моя мама, даже не понимая, что она имеет в виду. Когда я была маленькой, она говорила, что если заблудившиеся духи кружат под нашими окнами и воют: «Ву-ву-ву», просясь, чтобы их впустили в дом, значит, скоро пойдет дождь. Она уверяла, что если дважды не проверить перед сном, что двери заперты, то они сами собой раскроются среди ночи. Она утверждала, что, в отличие от зеркала, видит меня насквозь, даже если я нахожусь совсем в другом месте.
И всему этому я верила. Такая сила убеждения была в ее словах.
Она говорила: если я буду слушать ее, то узнаю, что знает она: самые верные слова всегда приходят сверху, самыми первыми, на открытом дыхании. А если я не буду слушать ее, говорила она, то мои уши будут склоняться к словам других людей, которым не надо придавать большого значения, потому что они приходят не сверху, а из самой глубины сердца, где у каждого запрятаны собственные помыслы и нет места для меня.
Слова, которые произносила мама, приходили сверху. Я припоминаю, что всегда смотрела на ее лицо снизу вверх — со своей подушки. В те времена мы с сестрами спали все вместе на большой двуспальной кровати. У моей старшей сестры Дженис была аллергия, поэтому по ночам она всегда свистела как птичка, за что получила прозвище Нос-Свистулька. Руфь была Костяная Нога, потому что умела растопыривать пальцы на ногах как ведьмины когти. Мое прозвище было Глазок-Бояка, потому что я боялась темноты и всегда крепко-крепко зажмуривалась, а это, по мнению Дженис и Руфи, было глупостью. В детстве в течение нескольких лет я всегда засыпала последней. Я изо всех сил вцеплялась в постель, чтобы подольше не засыпать.
— Твои сестры уже отправились в гости к Старому Мистеру Чоу, — шептала мама по-китайски. По ее словам, Мистер Чоу охранял двери, ведущие в мир сновидений. — Ты тоже готова повидаться со Старым Мистером Чоу? — И каждую ночь я отрицательно трясла головой.
— Старый Мистер Чоу показывает мне плохие места, — плакала я.
Старый Чоу отправлял моих сестер в мир снов, но на следующее утро они никогда ничего не помнили. Он широко распахивал дверь и для меня, но, когда я пыталась проскользнуть в нее, быстро захлопывал ее, стараясь пришлепнуть меня, как муху. Вот почему я всегда пулей вылетала назад.
Но в конце концов Старый Мистер Чоу уставал и оставлял дверь без присмотра. Кровать тяжелела у изголовья и медленно запрокидывалась назад. В результате я соскальзывала с нее головой вперед, пролетала сквозь дверь Старого Мистера Чоу и приземлялась в доме без окон и дверей.
Помню, однажды мне приснилось, что я провалилась сквозь дырку в полу в доме Старого Мистера Чоу и оказалась в ночном саду. Я услышала, как Старый Чоу кричит: «Кто забрался ко мне на задний двор?» — и побежала. На бегу я топтала какие-то растения с кровавыми прожилками, потом неслась по длинным грядкам, переливавшимся всеми цветами радуги, мимо клацающих зубами львиных зевов,[9] пока не оказалась на огромной детской площадке, где рядами стояли одинаковые квадратные песочницы, и в каждой лежала новая кукла. И моя мама, которая находилась совсем в другом месте, но тем не менее видела меня насквозь, сказала Старому Мистеру Чоу, что знает, какую куклу я выберу. Поэтому я решила взять совсем другую.
«Останови ее! Останови ее!» — кричала мама. И когда я попыталась убежать, Старый Мистер Чоу погнался за мной со словами: «Вот видишь, что получается, когда ты не слушаешься свою маму!» От страха у меня отнялись руки и ноги, и я не могла сдвинуться с места.
Наутро я рассказала маме свой сон, а она рассмеялась и сказала:
— Не обращай внимания на Старого Чоу. Он всего лишь сон. Ты должна слушаться только меня.
А я воскликнула в ответ:
— Но Старый Чоу тоже тебя слушается.
Сейчас, тридцать с лишним лет спустя, мама все еще пытается заставить меня слушаться. Через месяц после того как я ей сказала, что мы с Тедом разводимся, мы с ней встретились в церкви на похоронах Чайна Мэри, чудесной девяностодвухлетней старухи, которая становилась настоящей крестной матерью каждому ребенку, входившему в двери Первой китайской баптистской церкви.
— Ты очень похудела, — произнесла мама своим страдальческим голосом, когда я села рядом с ней. — Ты должна побольше есть.
— У меня всё в порядке, — ответила я и улыбнулась в подтверждение своих слов. — И вообще, не ты ли говорила, что на мне все всегда сидит в обтяжку?
— Ешь побольше, — настоятельно сказала она и ткнула в меня небольшой, обвязанной шнурочком книгой с надписью от руки: «Готовим по-китайски. Чайна Мэри Чан». Книги продавались у входа, всего по пять долларов, выручка шла в Фонд помощи беженцам.
Органная музыка стихла, и священник прочистил горло. Это был какой-то новый пастор. Приглядевшись, я узнала в нем Вина, мальчишку, в свое время воровавшего бейсбольные карточки вместе с моим братом Люком. Только потом Вин, благодаря Чайна Мэри, попал в богословскую школу, а Люк угодил в окружную тюрьму за продажу ворованных автомобильных стереоустановок.
— Мне до сих пор слышится ее голос, — обратился Вин к присутствующим. — Она говорила, что Бог сделал меня из хорошо подобранных частей, так что для меня было бы позором попасть в ад.
— Уже крем-ирована, — прошептала мама деловито, кивая в сторону алтаря, где стояла в рамке цветная фотография Чайна Мэри.
Я прижала палец к губам, как делают библиотекари, но она не поняла моего намека.
— Вон тот, это от нас. — Она показывала на большой букет из желтых хризантем и алых роз. — Тридцать четыре доллара. Все искусственное, он будет стоять сколько угодно. Можешь отдать мне деньги потом. Дженис и Мэттью тоже вносят часть. У тебя есть деньги?
— Да, Тед прислал мне чек.
Тут священник попросил всех склониться в молитве. Мама наконец замолчала, промокнув свой нос бумажным носовым платком, в то время как священник произносил:
— Я вижу ее перед собой: она поражает ангелов своей китайской стряпней и восторженным отношением к жизни.
Все подняли головы и встали, чтобы спеть гимн номер триста тридцать пять, любимый гимн Чайна Мэри: «Ты можешь быть ангелом, каждый день на земле…»
Но мама не пела. Она пристально смотрела на меня.
— Почему это он посылает тебе чек?
Я не отводила глаз от сборника текстов, выводя:
— Лу-чась сол-неч-ным све-том и на-пол-ня-ясь ра-дость-ю…
Так что она мрачно ответила на свой вопрос сама:
— Он занимается обезьяньим делом с кем-то другим.
Обезьяньим делом? Тед?! Мне захотелось рассмеяться: ну и выражения она выбирает, да и сама мысль хороша! Невозмутимый, спокойный, безволосый Тед, чье дыхание не меняется ни на йоту даже в пароксизме страсти! Я очень живо представила себе, как он постанывает: «Оох-оох-оох», — скребя у себя под мышкой, а потом шустренько подскакивает, издает пронзительный визг и, покачиваясь на матрасе, тянется к чьей-то груди.
— Нет, я так не думаю, — сказала я.
— Почему?
— Я не думаю, что нам стоит говорить про Теда сейчас и здесь.
— Почему с психе-атриком ты можешь говорить об этом, а с собственной матерью — нет?
— Психиатром.
— Психе-артом, — поправилась она и добавила, пытаясь перекричать поющие голоса: — Мать лучше всех. Мать знает, что у тебя внутри. От психе-арта ты станешь только хулихуду и увидишь один хеймонмон.
Я вернулась домой, раздумывая над тем, что она сказала. Мама была права. Последнее время я действительно ощущала себя хулихуду. И все окружающее казалось мне хеймонмон. Я никогда не задумывалась над тем, как это можно выразить по-английски. Кажется, самыми близкими по значению были бы выражения «прийти в замешательство» и «темный туман».
Но на самом-то деле эти слова значат гораздо больше. Наверное, их не так просто перевести потому, что они обозначают присущее именно китайцам чувство, будто вы падаете головой вперед через дверь Старого Мистера Чоу, а потом пытаетесь найти дорогу назад. Но вы так испуганы, что боитесь открыть глаза, поэтому становитесь на четвереньки и ползком, на ощупь, ищете дорогу в темноте, прислушиваясь к голосам, чтобы понять, в какую сторону держать путь.
Я разговаривала со многими из своих друзей — пожалуй, со всеми, кроме Теда. И каждому я рассказывала всю историю по-новому. И тем не менее каждая версия правдива, я была в этом совершенно уверена, по крайней мере в тот момент, когда рассказывала ее.
Своей подруге Уэверли я сказала, что не знала, как сильно люблю Теда, до тех пор пока не осознала, как сильно страдаю из-за него. Я сказала, что чувствую такую боль — в буквальном смысле физическую боль, — как будто кто-то вырвал мне обе руки без наркоза и не зашил ран.
— Тебе когда-нибудь вырывали руки с наркозом? Боже! Никогда не видела тебя в таком истеричном состоянии, — сказала Уэверли. — Если хочешь знать мое мнение, то тебе даже лучше без него. Ты испытываешь боль лишь потому, что у тебя ушло пятнадцать лет жизни на то, чтобы понять, что он настоящее ничтожество в эмоциональном отношении. Поверь, я знаю, что это такое — так чувствовать.
Своей подруге Лене я сказала, что мне без Теда лучше, потому что после первого шока я поняла, что совсем не скучаю без него. Мне не хватает только того состояния, в котором я находилась, когда была с ним.
— И что это было? — У Лены аж дыхание перехватило. — Да он же тебя подавлял и манипулировал тобою. Внушил, что ты ничто рядом с ним. А сейчас ты думаешь, что ты ничто без него. Будь я на твоем месте, я бы нашла хорошего адвоката и пошла бы на всё. Я бы свела с ним счеты.
Своему психиатру я сказала, что меня преследует навязчивое желание отомстить. Я мечтаю позвонить Теду и пригласить его на обед в одно из этих супермодных заведений, напичканных знаменитостями, вроде кафе «Мажестик» или «Розалис». И после того как он приступит к первому блюду, такой расслабленный и милый, я скажу: «Не так-то все просто, дорогуша Тед», — и вытащу из сумки маленького африканского идола, которого одолжу у Лены, из ее реквизита. Примерюсь вилкой к стратегической точке на теле куклы и громко, во весь голос, перед всей этой фешенебельной публикой в ресторане произнесу: «Тед, ты настоящий ублюдок и импотент, и, чтобы ты остался таким навсегда, смотри, что я с тобой сделаю». Вуп!
Говоря это, я чувствовала, что взлетаю на самую вершину, что это важный, поворотный момент в моей жизни, с которого, всего-навсего после двух недель психотерапии, начинается мое новое «я». Но психиатр смотрел на меня со скучающим видом, подперев рукой подбородок.
— Очевидно, вы переживаете очень сильные эмоции, — проговорил он с сонным видом. — Полагаю, на следующей неделе мы поговорим об этом поподробнее.
После этого я уже не знала, что и думать. В течение нескольких следующих недель я перебрала в уме всю свою жизнь, переходя из комнаты в комнату и стараясь припомнить историю каждого предмета в доме: то, что было у меня до того, как я встретилась с Тедом (стаканы ручной работы, макраме на стенах, кресло-качалка, которое я когда-то заново оплела); то, что мы купили вместе сразу после женитьбы (большая часть мебели); подарки (часы под стеклянным колпаком, которые уже сломались и не ходят, три комплекта чашечек для сакэ, четыре чайника); вещи, которые приобрел Тед (авторские литографии, при этом ни одна не отмечена номером большим, чем двадцать пять, тогда как серии состоят из двухсот пятидесяти, стьюбеновские хрустальные клубничины); и те вещи, которые я купила, потому что, раз увидев, уже не могла мысленно расстаться с ними (не подходящие друг к другу подсвечники с гаражных распродаж, старинное стеганое одеяло с дыркой, необычной формы флаконы, в которых когда-то были притирания, специи или духи).
Я начала пересматривать содержимое книжных полок, когда от Теда пришло письмо, вернее сказать записка, написанная наспех шариковой ручкой на бланке для рецептов. «Распишись в 4-х местах, где отмечено» — говорилось в ней. А потом, уже перьевой ручкой, синими чернилами: «Прил. чек, чтобы поддержать тебя, пока все не устроится».
Записка была прикреплена к бракоразводным документам, вместе с чеком на десять тысяч долларов, подписанным той же самой перьевой ручкой с синими чернилами. Но вместо того чтобы преисполниться благодарности, я почувствовала себя задетой.
Почему он прислал чек вместе с этими документами? Почему две разные ручки? Или мысль о чеке пришла ему в голову не сразу? Как долго сидел он у себя в кабинете, определяя, какой суммы будет достаточно? И почему он выбрал именно эту ручку для подписи?
Я все еще помню, как осторожно он разворачивал золотистую фольгу. Я помню выражение его лица и удивление в глазах, когда он в свете огней на рождественской елке медленно осматривал эту ручку со всех сторон. Это было в прошлом году Он поцеловал меня в лоб и пообещал: «Я буду подписывать ею только самые важные бумаги».
Вспоминая все это, с чеком в руках, я только и могла, что присесть на край кушетки, чувствуя, как голова, начиная с макушки, наливается свинцовой тяжестью. Так я и сидела, уставившись на эти «4 места» в документах о разводе, на выражения в записке на рецептурном бланке, на два цвета чернил, на дату в чеке и на аккуратно выведенное прописью: «Десять тысяч ровно, без центов».
Я сидела тихо, стараясь прислушаться к своему сердцу и принять верное решение. Но тут вдруг поняла, что не знаю, между чем и чем выбираю. Поэтому я убрала документы и чек в ящик стола, где у меня лежали купоны из магазинов, которые я почему-то никогда не выбрасывала, хотя никогда и не использовала.
Мама однажды сказала мне, почему я всегда во всем запутываюсь. Она сказала, что мне недостает дерева. Что я рождена без дерева и поэтому легко клонюсь в любую сторону. Ей это хорошо знакомо, потому что однажды она сама чуть не стала такой же.
— Девочка подобна молодому деревцу, — сказала она. — Ты должна стоять пряменько и слушать, что тебе говорит стоящая рядом с тобой мама. Это единственный способ вырасти прямой и сильной. Но если ты отворачиваешься, чтобы слушать других людей, ты вырастешь кривой и слабой. Первый же сильный ветер повалит тебя, и ты станешь как ползущий по земле сорняк, который цепляется за всё и мотается в разные стороны, пока кто-нибудь не вырвет его с корнем и не выбросит прочь.
Но к тому времени, когда она сказала мне это, было слишком поздно. Я уже начала клониться в сторону. Я пошла в школу, где учительница, миссис Берри, заставляла нас строиться в шеренги и маршировать из кабинета в кабинет, вверх и вниз по лестнице, повинуясь ее выкрикам: «Мальчики и девочки, за мной!» А тех, кто не слушался, она заставляла наклониться и отсчитывать десять ударов линейкой по одному месту.
Я все еще слушалась маму, но уже научилась пропускать ее слова мимо ушей. Иногда я заполняла свое сознание мыслями других людей — всё на английском, — чтобы, взглянув сквозь меня, она пришла в замешательство.
В течение нескольких лет я училась выбирать лучшие мнения из лучших. У китайцев были китайские взгляды. У американцев — американские. И почти в каждом случае американский вариант оказывался гораздо лучше.
Только позже я поняла, что в американской версии была серьезная брешь: выбор был настолько велик, что можно было легко запутаться и выбрать что-то не то. Именно так я чувствовала себя в ситуации с Тедом. Столько всего нужно было обдумать и столько решений принять! И каждое решение означало поворот в другую сторону.
Например, чек. Мне было интересно, пытается ли Тед перехитрить меня, подвести к тому, чтобы я согласилась уступить и не противилась разводу. И если я обналичу чек, не решит ли он, что сумма была вполне достаточной. Потом я расчувствовалась и вообразила — правда, всего лишь на мгновение, — что он послал мне десять тысяч долларов, потому что на самом деле любит меня и показывает мне таким образом, как много я для него значу. Но тут же осознала, что я для него такая же мелочь, как и эти десять тысяч.
Мне подумалось, что надо положить конец этой пытке и подписать документы о разводе, и я была уже совсем готова вытащить эти бумаги из ящика с купонами, как вдруг вспомнила о доме.
Я люблю этот дом, сказала я себе. Большую дубовую дверь, ведущую в холл с витражными окнами. Солнечный свет в комнате, где мы обычно завтракали. Вид на город из окон гостиной. Цветник, разбитый Тедом. По выходным он обычно работал в саду. Становился коленями на зеленую резиновую подушечку и внимательнейшим образом, словно делая маникюр, обследовал листик за листиком. Каждому растению было отведено определенное место. Тюльпаны нельзя было сажать с многолетними растениями. Отростку алоэ, который мне дала Лена, места вообще не нашлось, потому что у нас не было других суккулентов.
Я посмотрела в окно и увидела, что каллы в саду завяли и почернели, ромашки склонились под собственной тяжестью, салат-латук отцвел и дал семена. На вымощенных плитами дорожках, проложенных среди клумб, в щелях разрослись сорняки. Весь цветник заметно одичал за месяцы небрежения.
Глядя на заброшенный сад, я вспомнила одно из изречений на записках с предсказанием судьбы из китайского печенья: «Если муж перестает ухаживать за садом, значит, он думает о том, чтобы выдернуть корни». Когда в последний раз Тед подрезал розмарин? А когда в последний раз опрыскивал клумбы средством от улиток?
Я заспешила к садовому сараю с намерением отыскать средства от насекомых и сорняков, как будто количество жидкости в бутылке, срок годности или что-нибудь в этом роде могло помочь мне понять, что происходит в моей жизни. Осознав это, я поставила бутылку на место: у меня возникло чувство, будто кто-то наблюдает за мной и смеется.
Я вернулась в дом, на этот раз для того, чтобы позвонить адвокату. Но едва начав набирать номер, растерялась окончательно и положила трубку. Что я могла сказать? Чего я могла хотеть от развода, если никогда не знала, чего хочу от брака?
На следующее утро я все еще продолжала размышлять о своем замужестве: пятнадцать лет жизни в тени Теда. Крепко зажмурившись, я лежала в постели, будучи не в состоянии принять простейшего решения.
Я пролежала трое суток, вставая лишь для того, чтобы сходить в туалет или подогреть очередную банку куриного бульона с лапшой. Почти все время я спала. Я принимала снотворное, которое Тед забыл в своем кабинете. И впервые, насколько помню, не видела снов. Все, что осталось в моей памяти, — это мягкое падение в темноту, вне времени и пространства. Я была единственным существом в этой черной дыре, и каждый раз, проснувшись, принимала следующую таблетку и опять возвращалась в это место.
Но на четвертый день мне приснился кошмар. В темноте мне было не видно Старого Мистера Чоу, но я услышала, как он пригрозил разыскать меня и превратить в лепешку. Его голос гремел как колокол, и чем громче становился этот звук, тем меньше шансов на спасение у меня оставалось. Я задержала дыхание, чтобы не завизжать, но колокол звучал все громче и громче до тех пор, пока не прервал мой сон.
Это был телефон. Должно быть, он звонил уже целый час не переставая. Я сняла трубку.
— Ну вот, теперь, раз ты уже встала, я привезу тебе остатки того, что наготовила, — сказала мама. По ее тону можно было подумать, что она видит меня в этот момент. Но в комнате было темно: сквозь плотно задернутые шторы свет не пробивался.
— Мам, я не могу… — сказала я. — Я не могу с тобой увидеться. Я занята.
— Слишком занята для собственной матери?
— У меня назначена встреча… прием у психиатра.
Какое-то время она молчала.
— Почему бы тебе не высказаться? — произнесла она наконец своим страдальческим голосом. — Почему ты не поговоришь со своим мужем?
— Мам, — произнесла я, чувствуя себя совершенно опустошенной. — Пожалуйста, не говори мне больше, что я должна спасти свой брак. Мне и без того плохо.
— Я не советую тебе спасать брак, — возразила она. — Я только говорю, что тебе следует высказаться.
Едва я повесила трубку, телефон зазвонил опять. Это была секретарша моего психотерапевта. Я пропустила прием в это утро, а также два дня назад. Не хотела бы я составить новое расписание? Я сказала, что посмотрю на свое расписание и перезвоню.
Через пять минут раздался еще один телефонный звонок.
— Где ты была? — услышала я голос Теда.
Меня начало трясти.
— В отъезде, — сказала я.
— Я пытаюсь дозвониться тебе уже три дня. Я даже звонил в телефонную компанию, чтобы проверить исправность линии.
И я знала, что он это делал, но не из-за меня, а потому что, когда ему что-то нужно, он становится нетерпелив и злится на всех, кто заставляет его ждать.
— Ты знаешь, прошло уже две недели, — сказал он с нескрываемым раздражением.
— Две недели?
— Ты могла бы обналичить чек или вернуть бумаги, например. Мне хотелось вести себя прилично, Роуз. Я ведь могу пригласить кого-нибудь для официального ведения дела, ты знаешь.
— Можешь?
И тут, без всякой передышки, он продолжил разговор и перечислил все, чего на самом деле хочет, и это было еще хуже, чем те кошмары, которые я себе представляла.
Он хотел, чтобы я вернула бракоразводные документы — подписанными. Он хотел дом. Он хотел, чтобы все закончилось, и как можно скорее. Потому что он собирается еще раз жениться.
Не сдержавшись, я ахнула:
— Ты хочешь сказать, что занимался обезьяньим делом с кем-то еще? — Я почувствовала себя такой униженной, что чуть не расплакалась.
И тут впервые за несколько месяцев, проведенных мною в заточении, все вдруг встало на свои места. Вопросов больше не было. Выбора — тоже. Возникло ощущение пустоты. Я почувствовала себя свободной и дикой. Откуда-то сверху раздался чей-то смех.
— Что тут такого забавного? — сердито спросил Тед.
— Извини, — ответила я. — Просто… — Я старалась изо всех сил подавить хохот, но от усилий фыркнула носом, что заставило меня опять расхохотаться. Молчание Теда рассмешило меня еще больше.
Все еще задыхаясь от смеха, я попыталась начать снова более ровным голосом:
— Прости, Тед. Послушай… Я думаю, тебе лучше всего заехать ко мне после работы. — Я не знала, почему сказала это, но почувствовала, что делаю правильно.
— Нам не о чем говорить, Роуз.
— Я знаю, — сказала я настолько спокойным голосом, что даже сама удивилась. — Просто я хочу тебе кое-что показать. И не волнуйся, ты получишь свои бумаги. Правда.
У меня не было никакого плана. Я не знала, что скажу ему, когда он приедет. Я знала только одно: мне нужно, чтобы до развода Тед увидел меня еще раз.
То, чем я закончила показ, был сад. К тому времени, как он приехал, уже набежал послеобеденный туман. Документы о разводе лежали в кармане моей ветровки. Тед дрожал в своей спортивной курточке, осматривая запущенный сад.
— Что за хаос, — пробормотал он себе под нос, пытаясь отцепить от штанины плеть ежевики, выползшей на дорожку, и я поняла, что он прикидывает, сколько времени уйдет на то, чтобы привести всё в порядок.
— Мне нравится и так, — сказала я, проведя рукой по ботве переросшей моркови, оранжевые головки которой, торчавшие из земли, были такими толстыми, что казалось, вот-вот разродятся. А потом я увидела сорняки: некоторые из них проросли сквозь трещины во внутреннем дворике, другие обосновались прямо около дома. Многие нашли убежище под прохудившейся кровлей и уже начали взбираться на крышу. Когда они поселяются в каменной кладке, нет никакого способа изгнать их оттуда, лучше и не пытаться, а то кончится тем, что снесешь дом до основания.
Тед подбирал с земли сливы и перекидывал их через забор на соседний участок.
— Где документы? — спросил он наконец.
Я вручила ему бумаги, и он сунул их во внутренний карман куртки. Мы стояли лицом к лицу, и я видела его глаза и это их выражение, которое однажды по ошибке приняла за доброжелательное и опекающее.
— Ты можешь не переезжать прямо сейчас, — сказал он. — Я понимаю, что тебе нужен по крайней мере месяц, чтобы определиться с жильем.
— Я уже определилась, — быстро проговорила я, потому что в тот самый момент поняла, где собираюсь жить.
Его брови в изумлении поднялись, и он улыбнулся — на короткое мгновение, — пока я не сказала:
— Здесь.
— Это еще что такое? — проговорил он резко. Его брови были все еще подняты, но улыбка исчезла.
— Я сказала, что остаюсь здесь, — повторила я свое заявление.
— Кто сказал? — Он сложил руки на груди и прищурился, изучая мое лицо — будто оно в любой момент могло рассыпаться на мелкие кусочки.
Обычно это нагоняло на меня такой страх, что я начинала заикаться. Но сейчас я не чувствовала ничего — ни страха, ни злости.
— Я сказала, что остаюсь здесь, и мой адвокат скажет то же самое, когда мы приготовим все документы, — произнесла я.
Тед вытащил бумаги из кармана и уставился на них. Галочки стояли на своих «4-х местах», но места эти были пусты.
— Что ты вытворяешь? Скажи на милость, что?! — спросил он.
И ответ, тот единственный, который был важнее всего остального, прошел через все мое тело и слетел с губ:
— Ты не можешь просто так вырвать меня из своей жизни и выбросить прочь.
Я увидела то, что хотела: его глаза — сначала растерянные, потом испуганные. Он был в замешательстве, хулихуду. Такова была сила моих слов.
В ту ночь мне приснилось, будто я пробираюсь по какому-то саду. Деревья и кусты скрывает легкий туман. На некотором расстоянии от себя я вижу маму и Старого Мистера Чоу; от их быстрых движений туман закручивается, как водоворот. Они останавливаются возле одной из клумб. «Вот она!» — восклицает мама. Старый Мистер Чоу улыбается мне и призывно машет рукой. Я подхожу к маме и вижу, что она наклонилась к чему-то, как к ребенку. «Смотри, — говорит она с сияющим видом, — как раз сегодня утром я посадила их — одни для тебя, другие для себя».
И я вижу, что под мглой хеймонмон повсюду, насколько хватает глаз, растут сорняки. Буйным потоком перехлестывают через все границы, расползаясь во все стороны — дико и свободно!
Цзиньмэй УСамый лучший
Пять месяцев назад, после празднования китайского Нового года, когда закончился обед с крабами, мама подарила мне мой «смысл жизни» — нефритовый кулон на золотой цепочке. Сама я никогда в жизни не выбрала бы себе такое украшение. Огромный зеленый кулон, размером почти с мизинец, весь испещренный белесым крапинками и покрытый сложной резьбой. Он был совсем не в моем вкусе: слишком большой, слишком зеленый, слишком броский. Я положила кулон с цепочкой в свою лакированную шкатулку и забыла про него.
Но сейчас я все время думаю о смысле жизни и не могу найти ответа на свои вопросы, потому что три месяца назад, за шесть дней до моего тридцать шестого дня рождения, мама умерла. Она была единственным человеком, которого я могла бы попросить рассказать мне о смысле жизни, и единственным, кто мог бы помочь мне понять мое горе.
Сейчас я ношу этот кулон каждый день. Я думаю, что резьба на нем что-то означает, потому что характер очертаний, форма изгибов и другие тонкости, которых я сама обычно не замечаю, пока мне на них не укажут, для китайцев всегда таят в себе особый смысл. Конечно, я могу спросить тетю Линьдо, тетю Аньмэй или других наших китайских знакомых, но проблема в том, что они истолкуют всё иначе, чем истолковала бы мама. А вдруг они скажут, что этот завиток, расходящийся на три овальных лепестка, символизирует гранат и это означает, что мама желала мне жить долго и нарожать кучу детей? А на самом деле мама могла иметь в виду, что он означает, например, грушевую ветвь — символ чистоты и правдивости. Или капли влаги, источаемые волшебной горой вот уже десять тысяч лет и предназначенные для того, чтобы помочь мне выбрать верное направление в жизни и заслужить славу и бессмертие на тысячу лет?
И поскольку я все время думаю об этом, то часто замечаю других людей с такими же нефритовыми кулонами — не с плоскими прямоугольниками или белыми дисками с дыркой посередине, а с точно такими же, как у меня: двухдюймовый продолговатый камень яблочно-зеленого цвета. Нас так много, что можно подумать, будто все мы дали клятву и заключили какое-то тайное соглашение, настолько тайное, что не знаем даже, в чем оно состоит. Например, на прошлой неделе я увидела похожий кулон у одного бармена. Показав на свой, я спросила:
— Откуда у тебя такой?
— Мама подарила, — ответил он.
Я спросила его, по какому поводу. Конечно, такой бесцеремонный вопрос может задать только китаец китайцу: просто в толпе белокожих два китайца становятся друг другу почти что родственниками.
— Она дала мне его, когда я развелся. Наверное, таким образом хотела дать мне понять, что я все еще чего-нибудь да стою.
По некоторой растерянности в его голосе я поняла, что он тоже ничего не знает о символике своего кулона.
Когда мы отмечали прошлый Новый год по китайскому календарю, мама приготовила для праздничного обеда одиннадцать крабов — по одному на каждого человека и еще одного на всякий случай. Продукты к обеду мы с мамой покупали на Стоктон-стрит, в Чайнатауне, спустившись в центр с крутого холма, на котором живут мои родители. Они занимают одну из квартир на первом этаже принадлежащего им шестиквартирного дома на Ливенворт. Это неподалеку от Калифорния-стрит и всего в шести кварталах от моего места работы — небольшого рекламного агентства, где я занимаюсь разработкой рекламных концепций. Раза два-три в неделю я забегала к родителям после работы. У мамы всегда было достаточно всего наготовлено, и ей не приходилось долго настаивать на том, чтобы я пообедала с ними.
В этом году китайский Новый год пришелся на четверг, так что я пораньше ушла с работы, чтобы помочь маме с покупками. Маме шел семьдесят первый год, но у нее все еще была бодрая походка и хорошая осанка. Она целеустремленно ходила по магазинам, маленькая и шустрая, с яркой полиэтиленовой сумкой в руках. Я возила следом за ней металлическую тележку.
Каждый раз, когда мы с ней бывали в Чайнатауне, она показывала мне на других китаянок ее возраста. «Дамы из Гонконга», — говорила она, указывая глазами на двух женщин с безупречными прическами, одетых в длинные темные норковые шубы. «Из Кантона, деревенские», — шепотом сообщала она, когда мы проходили мимо женщин в вязаных шапках, которых в буквальном смысле пригибали к земле слои стеганых ватников и мужских жилетов. Мою маму, одетую в голубые полиэстеровые штаны, красный свитер и зеленую детскую пуховку нельзя было перепутать ни с кем. Она приехала сюда в тысяча девятьсот сорок девятом году, тут окончилось ее путешествие, начавшееся в Куэйлине в сорок четвертом; она побывала на севере, в Панкине, где познакомилась с моим отцом, оттуда вместе с ним поехала на юго-восток, в Шанхай, потом они бежали на юг, в Гонконг, откуда отправились на корабле в Сан-Франциско. Так что мама приехала из множества мест.
По дороге в город она, сопя в такт своим шагам, с раздражением жаловалась мне:
— Даже ты будешь тупик, не надо они.
У нее был очередной приступ злопыхательства по поводу жильцов с верхнего этажа. Два года назад она попыталась выжить эту супружескую пару под предлогом, что к нам приезжают родственники из Китая. Но те поняли, что это лишь уловка, чтобы обойти инспекцию по сдаче недвижимости в аренду Они заявили, что с места не сдвинутся, пока мама не предъявит родственников. И после этого мне приходилось раз за разом выслушивать рассказы о кознях, чинимых зловредными жильцами.
Мама сказала, что седовласый мужчина выбрасывает слишком много мешков мусора в общий контейнер: «Стоить мне лишний расход!»
А женщина, элегантная блондинка артистического типа, по маминым предположениям, выкрасила квартиру в кошмарные красные и зеленые цвета: «Ужасный, — ворчала мама. — И они принимать ванна два, три раза каждый день. Бежать вода, бежать, бежать, бежать, никогда не выключать!»
— Прошлый неделя, — сказала она, раздражаясь все сильнее с каждым шагом, — вайгорен клеветать. — Она называла всех белых вайгорен, иностранцы. — Сказать, я положить яд рыба убить этот кот.
— Что за кот? — спросила я, хоть и знала отлично, о каком коте она говорит. Я видела этого кота много раз. Это был серо-полосатый одноухий котяра, научившийся запрыгивать на наружный подоконник маминой кухни. Мама вставала на цыпочки и стучала по окну, чтобы согнать кота. А он усаживался поудобнее и в ответ на ее крики только шипел.
— Этот кот всегда, задравши хвост, класть свой вонь на мой дверь, — жаловалась мама.
Однажды я видела, как мама гналась по лестнице за этим котом с кастрюлей кипятка в руках, поэтому у меня возникло сильное искушение спросить, не отравила ли она рыбу на самом деле, но я давно научилась никогда не выступать против мамы.
— И что случилось с этим котом? — спросила я.
— Кот сбежавши! Испарился! — Она всплеснула руками и улыбнулась, на какое-то мгновение приняв довольный вид, но потом снова нахмурилась. — И этот мужчина, он поднимать руки вот так, показать мне свой гадкий кулак и обозвать меня самый плохой хуэлиньский[10] домовладелец. Я не из Хуэлиня. Хмм! Много он понимать! — сказала она, довольная тем, что поставила его на место.
На Стоктон-стрит мы ходили из одного рыбного магазина в другой, разыскивая самых активных крабов.
— Никогда не покупай мертвого, — предупреждала меня мама по-китайски. — Даже нищий не станет есть мертвого.
Я тыкала крабов карандашом, чтобы проверить, насколько они задиристы. Если краб хватался за карандаш, я его поднимала и укладывала в полиэтиленовый мешок. Одного краба я едва успела приподнять, как вдруг заметила, что другой краб зажал в клешне его ногу. В результате короткого состязания по перетягиванию каната мой краб остался без ноги.
— Положи его назад, — зашептала мама. — Недостающая нога — плохой знак для китайского Нового года.
Но к нам уже подошел мужчина в белом халате и на повышенных тонах заговорил с мамой по-кантонски, а мама, которая говорила на кантонском диалекте так плохо, что он звучал скорее как ее родной мандарин, так же громко отвечала ему, показывая на краба и его недостающую ногу. После непродолжительного препирательства в резких выражениях краб и его оторванная конечность были препровождены к нам в мешок.
— Ничего, — сказала мама. — Этот номер одиннадцать, дополнительный.
Вернувшись домой, мама отлепила от крабов приставшую газетную бумагу и опустила их в наполненную холодной водой раковину. Она достала свою старую деревянную доску и разделочный нож, потом нарезала имбирь и лук-шалот и налила в миску соевого соуса и кунжутного масла. На кухне запахло мокрыми газетами и китайскими специями.
Затем одного за другим она стала доставать из раковины крабов. Она ухватывала их за спину, стряхивая с них воду и приводя в чувство. По пути от раковины к плите крабы шевелили в воздухе ногами. Она сложила крабов в пароварку с несколькими уровнями, стоявшую на плите на двух горелках, закрыла ее крышкой и зажгла газ. Чтобы не видеть дальнейшего, я ушла в столовую.
Когда мне исполнилось восемь лет, мама тоже купила краба для праздничного обеда. Помню, как мне понравилось с ним играть: я дразнила его и отпрыгивала каждый раз, когда он выставлял наружу свои клешни. Когда я решила, что мы с крабом достигли полного взаимопонимания, ему наконец удалось выбраться из раковины. Он отправился бродить по кухонному столу, а я стала думать, как назвать своего нового друга. Но придумать я ничего не успела, потому что мама опустила его в кастрюлю с холодной водой и поставила ее на огонь. С нарастающей тревогой я наблюдала, как по мере нагревания воды краб все отчаяннее скребся, пытаясь выбраться из своего горячего супа. До сих пор помню, как он завизжал, выбросив из кипящей кастрюли красную клешню. Очевидно, это был мой собственный визг: сейчас-то я, конечно, знаю, что у крабов нет голосовых связок, и пытаюсь заодно убедить себя в том, что у них недостаточно мозгов, чтобы осознать, в чем заключается разница между горячей ванной и медленной смертью.
На празднование Нового года мама пригласила своих старых друзей Линьдо и Тиня Чжун. Конечно, подразумевалось, что приглашены также и дети Чжун: их тридцативосьмилетний сын Уинсент, который все еще живет с родителями, и их дочь Уэверли, примерно моего возраста. Уинсент позвонил спросить, может ли он прийти со своей подругой Лизой Лам. Уэверли сказала, что привезет своего жениха Ричарда Шилдса. Он, как и Уэверли, работает налоговым инспектором в «Прайс Уотерхаус». Она добавила, что Шошана, ее четырехлетняя дочь от предыдущего брака, хотела бы знать, есть ли у моих родителей видеомагнитофон, чтобы она могла посмотреть «Приключения Пиноккио», если заскучает. Мама напомнила мне, чтобы я пригласила мистера Чона, моего старого учителя музыки, который по-прежнему жил в трех кварталах от моих родителей, в том доме, где мы раньше снимали квартиру.
Включая маму, папу и меня, за столом должно было быть одиннадцать человек. Но мама насчитала только десять, потому что, по ее понятиям, Шошана как ребенок в счет не шла, по крайней мере когда дело касалось крабов. Она не учла, что Уэверли, возможно, думала иначе.
Когда блюдо с дымящимися крабами было передано по кругу, Уэверли оказалась первой и выбрала самого лучшего краба — самого яркого, самого крупного — и положила его на тарелку своей дочери. Потом она взяла следующего отборного краба для Рича и еще одного — для себя. А поскольку умению выбирать самое лучшее она научилась у своей матери, было вполне естественно, что и ее мать знала, как выбрать из того, что осталось на блюде, лучших крабов для своего мужа, своего сына, его подруги и для самой себя. А моя мама, рассмотрев четырех последних крабов, конечно же, выбрала того, который теперь выглядел самым лучшим, для Старого Чона, потому что ему было почти девяносто лет и он заслужил такое уважение, а следующего более-менее приличного положила папе. На блюде осталось два краба: большой блекло-оранжевый и тот, номер одиннадцать, с оторванной ногой.
Мама потрясла передо мной блюдом.
— Бери скорее, уже холодный, — сказала она.
Я не была большим поклонником крабов с тех самых пор, как у меня на глазах тот несчастный был сварен заживо в честь моего дня рождения, но я знала, что не могу отказаться. Китайские матери не целуют и не обнимают своих детей, чтобы выразить свою любовь к ним. Они подносят им на блюде вонтоны, утиные желудки и крабов, сохраняя при этом самый суровый вид.
Взявшись за безногого краба, я полагала, что поступаю правильно, но мама запротестовала:
— Нет! Нет! Большой, он тебе. Я сытый.
Я помню аппетитные звуки, производимые всеми присутствующими, — хруст панцирей, высасывание мяса, выскребание палочками последних лакомых кусочков — и тишину у маминой тарелки. Только я одна заметила, как она вскрыла панцирь, понюхала мясо и ушла на кухню с тарелкой в руке, а вернулась уже без краба, с новой партией розеток с соевым соусом, имбирем и луком.
Наполнив желудки, все разом заговорили.
— Суюань! — обратилась тетя Линьдо к маме. — Почему ты носить этот цвет? — Тетя Линьдо указывала крабьей ногой на мамин красный свитер. — Как ты еще можно надеть такой? Слишком молодой! — выговаривала она.
Мама отреагировала так, словно это был комплимент.
— «Эмпориум Кэпвелл», — сказала она. — Девятнадцать доллар. Чем вязать сам, дешевле.
Тетя Линьдо кивнула, как будто цвет стоил такой цены. Потом она ткнула крабьей ногой в своего будущего зятя:
— Смотрите, этот не знать, как есть китайский еда.
— Крабы не китайская еда, — сказала Уэверли своим капризным голосом. Удивительно, но до сих пор ее голос звучит так же, как двадцать пять лет назад, когда нам было по десять лет и она возвестила мне тем же самым тоном: «В отличие от меня ты не гений».
Тетя Линьдо сердито посмотрела на свою дочь.
— Откуда ты знать, что китайский, что не китайский? — А потом повернулась к Ричу и веско произнесла: — Почему самый вкусный не есть?
И я увидела, что Рич улыбается в ответ с выражением смирения на лице, а про себя посмеивается. У него была та же окраска, что и у лежащего на его тарелке краба: рыжие волосы, молочно-белая кожа и россыпь крупных оранжевых веснушек. Пока он ухмылялся, тетя Линьдо демонстрировала правильную технику, тыкая палочкой в оранжевую губчатую массу:
— Ты должен здесь покопать, достать вот этот. Мозг самый вкусный, ты пробуй.
Уэверли и Рич обменялись одинаковыми гримасами отвращения. Я услышала, как Уинсент с Лизой шепнули друг другу: «Фи!» — и тоже захихикали.
Дядя Тинь начал посмеиваться, чтобы дать нам понять, что у него припасена своя, особенная шутка. Судя по преамбуле, состоявшей из фырканья и толчков ногами под столом, я заключила, что он, должно быть, выступал с этим номером уже не раз:
— Я сказать мой дочь: «Хей, почему быть бедный? Выходи замуж за богатый!» — Он громко засмеялся и подтолкнул локтем сидевшую рядом с ним Лизу. — Хей, до тебя дошло? Смотри, что выходить. Она выходить за этот малый здесь. За Рич. Потому что я говорить, выходи за богатый.[11]
— И когда же вы собираетесь бракосочетаться? — спросил Уинсент.
— То же самое мне хотелось бы спросить у тебя, — ответила Уэверли.
Лиза смутилась, когда Уинсент проигнорировал этот вопрос.
— Ма, я не люблю крабов, — протянула Шошана.
— Хорошая прическа, — бросила мне Уэверли через стол.
— Спасибо, Дэвид всегда делает свою работу отлично.
— Ты хочешь сказать, что до сих пор стрижешься у этого парня на Ховард-стрит? — спросила Уэверли, поднимая одну бровь. — И ты не боишься?
Я почувствовала опасность, но все-таки произнесла в ответ:
— Что ты имеешь в виду? Чего мне бояться? Он всегда очень хорошо стрижет.
— Я имею в виду, что он голубой, — сказала Уэверли. — У него ведь может быть СПИД. Он же стрижет твои волосы, а это ведь живая ткань. Наверное, я, как все матери, немного сумасшедшая, но в наше время нельзя чувствовать себя в полной безопасности!
Я сидела с таким чувством, будто мои волосы стали заразными от корней до самых кончиков.
— Тебе надо сходить к моему парикмахеру, — сказала Уэверли. — Мистер Роури. Он делает чудеса, хотя, пожалуй, берет больше, чем ты привыкла платить.
Я была близка к истерике. Подобные выходки всегда выводят меня из себя. Например, каждый раз, когда я задаю ей простейший вопрос относительно налогов, она ухитряется повернуть разговор так, чтобы показать, что мне не по карману заплатить за ее совет по официальным расценкам.
Она произносит что-нибудь вроде: «На самом деле о серьезных налоговых вопросах я пред почитаю разговаривать в офисе. Представь, что будет, если за обедом ты невзначай что-то скажешь, а я между делом подам тебе какой-то совет. И потом ты сделаешь как я сказала, а окажется, что это неправильно, потому что ты не предоставила мне исчерпывающей информации. Я буду чувствовать себя ужасно. И ты тоже, не так ли?»
Во время обеда с крабами она так взбесила меня своими инсинуациями по поводу моих волос, что мне захотелось оконфузить и ее, выставив перед всеми в смешном свете. Я решила осадить ее, напомнив про договорную работу, которую сделала для ее фирмы, — восемь страниц рекламы налоговых услуг. Фирма уже на тридцать дней просрочила выплату по моему счету.
— Может быть, я и смогла бы заплатить мистеру Роури по его расценкам, если бы чья-то фирма вовремя заплатила мне по моим, — сказала я с задиристой усмешкой.
Реакция Уэверли превзошла все мои ожидания. Она пришла в неподдельное замешательство и замолчала.
Я поддалась соблазну продолжить:
— Думаю, есть доля иронии в том, что солидная фирма, имеющая дела с серьезными бухгалтерскими расчетами, не может вовремя оплатить свои собственные счета. Уэверли, что это вообще за контора, где ты работаешь?
Она притихла и сидела с потемневшим лицом.
— Эй-эй, девочки, драться не надо! — сказал мой папа, как будто мы с Уэверли по-прежнему были детьми, поссорившимися из-за трехколесного велосипеда и цветных карандашей.
— Хорошо-хорошо, не будем говорить об этом сейчас, — тихо сказала Уэверли.
— Как вы думаете, чем кончится битва гигантов? — Уинсент сделал попытку всех насмешить. Никто не засмеялся.
Но на этот раз я не собиралась позволить ей увильнуть:
— Конечно-конечно, но почему-то каждый раз, когда я тебе звоню, ты тоже не хочешь об этом говорить, — продолжила я.
Уэверли взглянула на Рича, но тот лишь пожал плечами. Тогда она повернулась ко мне и вздохнула:
— Послушай, Джун, я не знаю, как тебе об этом сказать. Просто то, что ты написала… ну в общем, фирма решила, что это неприемлемо.
— Неправда. Ты говорила, что это великолепно.
Уэверли снова вздохнула:
— Да, я действительно так сказала. Мне не хотелось огорчать тебя. Я надеялась хоть как-нибудь пристроить твою работу. Но ничего не вышло.
Меня как будто бросили без предупреждения в глубокую воду, и я, отчаянно барахтаясь, пошла ко дну.
— Концепции всегда нужно подгонять, — сказала я. — Это… нормально, что с первого раза получается не совсем безупречно. Мне надо было получше объяснить процесс.
— Джун, ну правда… Я не думаю…
— Я могу переделать. Это ничего не стоит. Я настолько же заинтересована в том, чтобы сделать эту работу хорошо, как и ты.
Уэверли вела себя так, словно не слышала моих слов.
— Я стараюсь убедить их оплатить тебе по крайней мере какую-то часть твоего времени. Я знаю, ты вложила в это много труда… Я в долгу у тебя хотя бы за то, что втянула тебя в это дело.
— Ты просто скажи мне, что они хотят изменить. Я позвоню тебе на следующей неделе, чтобы мы могли обсудить всё, строчка за строчкой.
— Джун, я не могу, — произнесла Уэверли с непреклонным видом. — Просто работа сделана… не на том уровне. Я уверена: то, что ты пишешь для других клиентов, превосходно. Но у нас большая фирма. Нам нужен кто-то, кто понимает… ну… наш стиль. — Говоря это, она прикладывала руку к груди, словно речь шла о ее стиле.
А потом она, как ни в чем не бывало, расхохоталась:
— Ну на самом деле, Джун. — И она заговорила настойчивым голосом телевизионных реклам: — «Три выгоды, три удобства, три причины купить… Удовлетворение гарантируется… для сегодняшних и завтрашних налоговых потребностей…»
Уэверли произнесла это так комично, что все приняли это за хорошую шутку и рассмеялись. И тут, в довершение всего, я услышала, как моя мама говорит ей:
— Правда, учительский стиль не можно. Джун не на такой уровень, как ты. Так родиться надо.
Я удивилась тому, до какой степени униженной я себя почувствовала. Уэверли в очередной раз выставила меня дурой, да еще вдобавок ко всему собственная мать предала. Я улыбалась с таким старанием, что моя нижняя губа начала подрагивать от напряжения. Попытавшись сосредоточиться на чем-нибудь другом, я, помню, взяла свою тарелку и тарелку мистера Чона, как будто бы убирая со стола, и сквозь слезы четко рассмотрела щербины на краях наших старых тарелок, и даже спросила себя, почему, интересно, мама не пользуется новым сервизом, который я подарила ей пять лет назад.
Стол был усеян останками крабов. Уэверли и Рич закурили и вместо пепельницы положили между собой панцирь краба. Шошана подобралась к пианино и барабанила по клавишам зажатыми в обеих руках клешнями. Мистер Чон, ставший со временем совсем глухим, наблюдал за ней и аплодировал: «Браво! Браво!» Если не считать его странных выкриков, никто не произнес ни слова. Мама ушла на кухню и вернулась с тарелкой порезанных на дольки апельсинов. Папа постукивал по останкам своего краба. Уинсент дважды откашлялся, прочищая горло, и похлопал Лизу по руке.
Тишину в конце концов нарушила тетя Линьдо:
— Уэверли, ты дать ей пробовать еще раз. Ты заставить ее спешить первый раз. Конечно, она не можно сразу соображать.
Я услышала, как мама ест апельсиновую дольку. Она была единственным известным мне человеком, кто хрумкал апельсинами так, словно это были хрустящие яблоки. Это звучало хуже, чем зубовный скрежет.
— Хороший надо время, — продолжала тетя Линьдо, кивая головой в знак согласия со своими словами.
— Положить кучу сил, — посоветовал дядя Тинь. — Кучу сил, парень, вот что мне нравится. Хмм, вот что требуется, делай правильно.
— Пожалуй, нет, — сказала я и улыбнулась, перед тем как отнести тарелки в раковину.
Я была на кухне, и уже наступил поздний вечер, когда я осознала, что я не лучше того, что я есть. Я составитель реклам. Я работаю в маленьком рекламном агентстве. Я обещаю каждому новому клиенту: «Мы обеспечим корочку вашей отбивной». Корочка обычно ужаривается до «Трех Выгод, Трех Удобств, Трех Причин Купить». Отбивная обычно оказывается одноосными кабелями, мультиплексерами, конвертерами и тому подобным. Когда речь идет о таких мелочах, я хорошо справляюсь со своей работой.
Я включила воду, чтобы помыть посуду. Я уже не сердилась на Уэверли, а только чувствовала себя усталой глупышкой, как будто спасалась от какой-то погони, а потом оглянулась и обнаружила, что за мной никто и не гнался.
Я взяла мамину тарелку, ту самую, которую она отнесла на кухню в начале обеда. Краб на ней был нетронут. Я приподняла панцирь и понюхала его. Наверное, из-за того, что я в принципе не любила крабов, мне трудно было понять, что с ним не так.
Когда все ушли, мама пришла ко мне на кухню. Я убирала посуду Она поставила чайник, чтобы еще попить чаю, и села за маленький кухонный стол. Я ждала, что она начнет ругать меня.
— Обед удался, мам, — сказала я вежливо.
— Не так хороший, — ответила она, ковыряя во рту зубочисткой.
— Что случилось с твоим крабом? Почему ты его выбросила?
— Не так хороший, — повторила она. — Помирать этот краб. Последний нищий не есть такой.
— Как ты это определяешь? Запах был самый обычный.
— Можно сказать зараньше, чем готовить! — Она уже стояла у окна, глядя в ночь. — Я перед готовить трясти этот краб. Ноги висеть. Рот — открытый, как покойник.
— Почему же ты сварила его, если знала, что он уже мертвый?
— Я думать… может, только что умирать. Может, на вкус не так плохой. Но я знать запах, мертвый вкус, упругость нет.
— А что, если бы кто-нибудь другой взял этого краба?
Мама посмотрела на меня и улыбнулась:
— Только ты выбирать этот краб. Никто другой не брать. Я знать это зараньше. Все остальные хотеть качество самый лучший. Ты думать по-другой.
Она произнесла это таким тоном, словно это что-то доказывало — и доказывало что-то хорошее. Она часто говорила вещи, которые звучали хорошо и плохо одновременно.
Я отложила последнюю, треснутую, тарелку и тут вспомнила:
— Мам, почему ты никогда не пользуешься новыми тарелками, которые я тебе купила? Если они тебе не понравились, ты бы лучше сказала мне. Я могла бы их поменять на какие-нибудь другие.
— Конечно нравится, — сказала она с легким раздражением. — Иногда я думать: что-то так хороший, я хочу беречь этот. А потом забывать, что я беречь.
И тут, как будто внезапно вспомнив, она расстегнула свою золотую цепочку и сняла ее, собрав в горсти и цепочку, и висевший на ней нефритовый кулон. Она взяла мою руку, положила все это мне на ладонь и сжала мои пальцы в кулак.
— Нет, мам, — запротестовала я. — Я не могу это взять.
— Нала, нала! — Бери, бери! — сказала она бранчливым тоном. И продолжила по-китайски: — Я давно хотела дать его тебе. Смотри, я ношу его на своем теле, а когда он ляжет на твою кожу, ты поймешь, что это значит. Это смысл твоей жизни.
Я посмотрела на светло-зеленый кулон. Мне хотелось отдать его назад. Я не хотела принимать его. И тем не менее я чувствовала себя так, словно уже проглотила его.
— Ты даешь мне его только из-за того, что произошло сегодня, — сказала я наконец.
— Что произошло?
— Что сказала Уэверли. Что все сказали.
— Тсс! Почему слушать ее? Почему идти за ней, гнаться за ее слова? Она как этот краб. — Мама ткнула в панцирь, лежавший в мусорном ведре. — Всегда ходить вбок, всегда кривая дорога. Ты можно сказать свои ноги ходить другая сторона.
Я надела цепочку на себя. Кулон был холодный.
— Не так хороший, этот нефрит, — сказала она деловито, трогая кулон, и добавила по-китайски: — Это молодой камень. Он пока еще очень светлый, но, если ты будешь носить его каждый день, он потемнеет.
С тех пор как мама умерла, папа ни разу не ел как следует. Поэтому сегодня я здесь, на их кухне, пришла, чтобы приготовить ему обед. Я режу тофу. Я решила приготовить острое блюдо из бобовой пасты. Мама часто говорила мне, что горячее восстанавливает дух и здоровье. Но я делаю это скорее потому, что знаю: папа любит это блюдо, а я умею его готовить. Мне нравится его запах: имбирь, лук-шалот и красный соус чили, который щекочет ноздри, стоит только приоткрыть банку.
Я слышу, как наверху начинают дрожать старые трубы, издавая протяжное «танк!», и вода, льющаяся в раковину, превращается в тоненькую струйку. Кто-то из верхних жильцов, должно быть, принимает дуги. Я вспоминаю мамины жалобы: «Даже ты будешь тупик. Не надо они». Теперь я понимаю, что она имела в виду.
Я ополаскиваю тофу в раковине и вздрагиваю от испуга: в окне неожиданно возникает какая-то темная масса. Это одноухий кот верхних жильцов. Он балансирует на подоконнике и трется боком о стекло.
Я вздыхаю с облегчением: оказывается, мама все-таки не отравила этого проклятого кота. И тут я вижу, что кот трется все сильнее и уже начинает поднимать свой хвост.
— Проваливай отсюда! — кричу я и трижды хлопаю ладонью по стеклу. Но кот в ответ только сужает глаза, прижимает к голове свое единственное ухо и шипит на меня.