Клудж. Книги. Люди. Путешествия — страница 56 из 62

Так я и думал: хлебом не корми – дай поговорить о России – на форумах, в ЖЖ, в «Му-Му»; бесконечный кухонный треп.

– Нет, это не кухонный треп. Весь ужас в том, что Россия – это болото, дикое поле, самая непроговоренная, неопределенная страна. Надо договориться: есть вещи, которые не делает никто. Полицейский не должен вас бить при задержании. Деньги, выданные на детей, не должны уходить на генералов – и так далее. Мы, люди слова, должны это проговорить. А потом, слушайте, а о чем еще-то говорить – чё, о машинах, что ли?

По-видимому, апофеозом этих разговоров о России были случившиеся полгода, которые он проработал в газете «Консерватор».

– Бывало, до восьми работаешь как бешеный, потом пошли все в буфет, взяли водки и сала и два часа сидят, п**дят о России: ах-х*ительно интересно. Асриян, бывало, Крылов, Долгинова, Ольшанер, сидим, бля-а-а! Курьер уже знал: если в восемь часов зовут курьера – значит, за водкой и салом, только за этим у нас ходил, больше ни за чем. И вот это мне нравилось: до смерти работаем и до полусмерти пьем.

Надо ли уточнять, что эти полгода, в 2002/2003-м, Быков считает лучшими в своей жизни.

Воспоминания о журналистской вольнице настраивают его на лирический лад: он начинает декламировать свое собственное стихотворение – что-то про (у меня память примерно в 3000 раз хуже быковской) «везде, куда доходят поезда, царила неизменная п**да! П**да, п**ды, п**дой, в п**ду, п**дами!». На нас начинают оглядываться. Я вспоминаю, как в 1995-м его уже забирали в милицию за участие в газете «Мать», легализовавшей ненормативную лексику. К нашему столику приближаются двое – ну, думаю, началось. «Можно попросить у вас автограф?» Вообще-то, это две девушки. Быков, как ни в чем не бывало, подмахивает картонную подставку с логотипом «Балтики». К нам приближается еще одна поклонница. Я понимаю, что если так дальше будет продолжаться, то поговорить нам не дадут. Эвакуируемся из «Му-му» в тихое место.

Быков рассматривает мою машину с сомнением – будто это межпланетная лейка из «Эвакуатора». В поездке он напряженно следит за дорогой: в нем чувствуется соскучившийся по баранке водитель. Его «семерка» зимой стоит в гараже: на метро, полагает ее хозяин, все равно быстрее. К тому же его преследуют воспоминания о перенесенных кошмарах: один раз ему снесли дверь и один раз въехали в бочину: «Не я был виноват». Вообще видно, что он очень благонамеренный, добропорядочный человек.

– Как говорили у нас в армии, е**ло большое, растянешь, – дружелюбно говорит он мне, когда я тянусь к зажигалке прикурить, и тут мы приезжаем. Охранники в редакции подозрительно посматривают на наши оттопыренные карманы.

С армией ему «сказочно повезло» – он служил под Ленинградом, почти в черте города. Повезло не сразу – в течение года он, студент журфака МГУ, пытался косить, жалуясь на повышенное внутричерепное давление. В 1987-м давление резко упало: «Может быть, мозг уменьшился, а может быть, на это время пришлась моя самая первая очень бурная влюбленность», – и он загремел. Армия ассоциируется у него с разгрузкой вагонов: «Круглое катал, а плоское таскал». Еще он дружил с поваром и, как Сирано де Бержерак, писал его девушке письма в стихах – за что иногда получал вторую порцию.

Позже писать за других стало одной из его специальностей. В голодные послекризисные годы он писал авантюрные и эротические романы за каких-то неведомых авторов. За Гумилёва – стихи в романе Лазарчука и Успенского «Посмотри в глаза чудовищ». В армии писать за офицеров ему не разрешали – но зато иногда ему удавалось попечатать на штабной машинке. Стихи солдата опубликовала «Звезда» – тогда уже далеко не красная.

Правда, что в 1987-м, в 20 лет, он умудрился вступить в КПСС?

– На самом деле не в восемьдесят седьмом, а в восемьдесят девятом, когда уже вовсю полыхали костры из партбилетов.

И?

– Это была такая протестная акция. Мне казалось, что я нонконформист.

Можно ли взглянуть на его партбилет?

Нет, потому что на самом деле он успел побыть только кандидатом. Получать членский билет нужно было уже в Москве – и там он уже понимает, что «всякий хеппенинг имеет свои пределы».

Честно говоря, если бы даже я и увидел партбилет Быкова, это не было бы так удивительно, как наблюдать его чуть ли не каждый вечер в телевизоре. Что, черт побери, он там делает?

– Во-первых, это потрясающий источник сюжетов для газеты, «Собеседника». Одно дело – когда вы приезжаете в регионы как сотрудник газеты, другое – как ведущий «Времечка». Все двери открываются, власти трепещут. Потом – «Времечко» дает работу в прямом эфире, это сильный наркотик.

Наконец, «коллектив, рабочее безумие: тот артельный труд, который так любил Юрий Андреевич Живаго». Но все же так странно: автор «Орфографии» советует бабушкам, как закручивать кран.

– Слушайте, если бы у Окуджавы была в свое время возможность петь на улице – он бы пел на улице.

Но он же не рассказывает бабушкам о Маркесе и захвате России.

– У меня нет такой возможности. Но ведь и кран – симптом захвата России… – Тут он неожиданно переходит в наступление: – Вот вы тоже недурной критик, а тем не менее пишете про бодибилдинг, гоняли на каких-то мотоциклах…

Я начинаю протестовать: давно, раньше.

– И тем не менее. Ну, считайте, это мое экстремальное хобби. Ты берешь трубку, и тебя могут в прямом эфире послать или сказать: «Путин – диктатор», и программа после этого перестанет существовать. Или какой-нибудь идиот начинает рассказывать, как у него таракан живет ручной. Вот такой у меня экстрим. Потому что я, в силу своих физических данных – «он тучен и одышлив», как сказано о Гамлете, – не могу заниматься экстремальным спортом, потому что я буду смешон в этом качестве.

Сделав несколько глотков из бутылки «Балтики», он зачем-то добавляет:

– Я езжу на велосипеде, но стараюсь делать это вдали от чужих глаз.

Быков крупный, может быть, рембрандтовский даже мужчина; но в его размерах уж точно нет ничего патологического; всякий, кто видел его хотя бы и во «Времечке», скажет то же самое; сам он, однако ж, говорит о своих габаритах так много, будто ему редко удается протиснуться в стандартную дверь, не приложив при этом каких-то специальных усилий.

– Потом, конечно, и деньги тоже, – возвращается он к «Времечку».

Аргумент «деньги» я отказываюсь принимать – неинтересно.

– Нет, интересно, – неожиданно артачится Быков, – это деньги, сопоставимые с газетой. В результате я могу себе позволить издавать стихи – и свои, и некоторых нравящихся мне людей: Игоря Юркова покойного.

Вспоминаю, что роман «Эвакуатор» тоже начинается с фразы про деньги: «И потом, – сказал Игорь, – у нас живые деньги», – после чего рассказывает о том, как у них на планете вместо денег – зверьки, за которыми надо ухаживать, «причем сбербанк называется звербанк». Неужели это так его беспокоит?

– А вас нет?

– Да, но это в высшей степени приватные мои проблемы.

– Нет, как доказал Чуковский, Некрасов ввел в русскую литературу тему денег.

Несмотря на то что у Быкова оказался такой влиятельный предшественник, мне все же кажется, что человек, работающий на трех довольно видных работах – «Собеседник», «Огонек», «Времечко» – и подхалтуривающий еще на десяти, явно не должен волноваться очень уж сильно по поводу нехватки наличности.

– Меня это очень сильно волнует. Я живу с эсхатологическим мироощущением. У меня есть ощущение схлопывающегося пространства, замерзающей полыньи, серошеечное ощущение. Мне кажется, что скоро перестанет быть журналистика нужна, книжки, что мы вступим в варварство. Как Юнна Мориц писала: «Мы встретим ночь с блаженством и тоской любовников на тонущем линкоре». Наверное, это ощущение присуще последним представителям определенных прослоек. Вот Блок так – простите за аналогию – чувствовал себя последним в роду и очень удивился, когда у него родился сын. Я – последний представитель советской интеллигенции, ее последнего поколения. На моих глазах кончилась огромная империя, которая, как я полагал, меня уж точно переживет. Я жду цунами – даже глядя на абсолютно ровные воды. Я типичный советский ребенок, стоял в очередях, на мне кончалось довольно часто. Это очень плодотворно в лирическом отношении, но в бытовом – ужасно. Все время ждешь, что газета закроется, программу распустят…

Обжегшись на молоке, на воду дуют: Быкову приходилось переживать не только страх перед цунами, но и реальный потоп. После кризиса 1998-го, с только что родившимся ребенком, он теряет работу – и идет преподавать литературу в свою бывшую школу. Жалко, я не знал об этом, иначе попытался бы туда проникнуть – благо, рядом. С Быковым вообще интересно говорить о литературе. Вся западная литература расхлебывает фабулы, открытые в России, – даже «Твин Пикс», по Быкову, построен на идее романа Синявского.

– Русская литература по сюжетной изобретательности не имеет себе равных. Она немного аморфна по форме, немножечко тягомотна, но тут как раз такой подтянутой ей быть не нужно. По пейзажу русскому, по ее темпоритму сжатая короткая проза у нас приживаться не должна. Именно поэтому, может быть, «Оправдание» нравится процентам десяти читателей, а «Орфография» – практически всем. Я люблю рыхлую книгу, потому что в ней свободно, как в халате.

Можно ли модернизировать рыхлую русскую литературу западными прививками?

– Это все равно как сделать Обломову прививку пиджака.

Не факт, что после следующего кризиса Быков пойдет рассуждать об обломовском халате именно в эту школу. В числе прочего он сообщает мне, что готовится к приобретению некой недвижимости и регулярно бегает в банк пополнять счет. Но даже если все это правда, все равно этот некрасовский «дискурс денег» вызывает подозрения. Честно говоря, я не удивлюсь, если однажды встречу его в нашем гастрономе – в том углу напротив мясного отдела, откуда слышен звон игрального автомата.

– Жизнь на грани – она подзаводит. Это такое самоутешение: а мы – авантюристы. Мы – веселые авантюристы. Бывает, едешь в какую-то командировку, вещи собраны, сумка стоит, до поезда 20 минут – а уходить из дому не хочется. Говоришь: «Я веселый авантюрист, я беззаботный бродяга, я журналист, я фронтовой корреспондент, я первым врываюсь в города – берешь сумочку и чапаешь. И через три шага уже чувствуешь себя хорошо.