Клятва. История сестер, выживших в Освенциме — страница 11 из 50

…Вот мама просит меня принести еще дров. А вот дым от папиной трубки тянется из комнаты, где он изучает священные тексты. Окружающие Тылич горные пики, подобно пальцам, тянут меня в свои объятья. Я нахожусь где-то между сном и бодрствованием… вот уже бегу босиком через поле, влекомая голосами прошлого…

– Рена!

Из своего мира грез я вижу, как мама с горящим фонарем в руках ищет меня глазами и окликает:

– Рена!

Трава мокрая и прохладная, она словно просачивается между пальцев моих ног, я бегу вниз по холму, к нашему дому.

«Иду, мама!» – отвечаю я дрожащему огоньку ее фонаря. Но мягкий, мерцающий огонек вдруг преображается в ослепительный свет, который режет глаза.

Выныриваю из грез, стуча зубами от холода, стряхиваю с себя оцепенение. Лучи прожекторов деловито ощупывают наши сгорбленные фигурки. Кошмарный сон наяву… Я чувствую жуткую усталость, я смята и подавлена, вокруг чужой и враждебный мир. Подсознание выхватывает образы из моего прошлого и причудливо сплетает их между собой. Когда все вокруг так внезапно и так страшно изменилось, утешение можно найти лишь в том, что знакомо… или когда-то было знакомым.

– Рена!

Я готова поклясться, что слышу мамин голос. Снова впадаю в дрему – затем только, чтобы в очередной раз меня бесцеремонно вырвал из грез слепящий луч прожектора, то и дело ощупывающий окрестности казармы. Впереди бессонная ночь.

Хотя глаза мои закрыты, дышу я медленно, а сознание мерцает, воспроизводя какие-то образы, это нельзя назвать полноценным сном. Я чувствую себя зверьком, попавшим в западню.

Предрассветный холод пробирает до самых костей. Все тепло из земли будто высосано пылесосом. От натужных зевков болят челюсти. Я сижу, нервно теребя свою клетчатую юбку. Прошлое похоже на волну, откатывающуюся от берега, я остро чувствую свое одиночество.

Солдаты поднимают тех, кто еще не встал. Мое тело протестует дрожью против такой резкой побудки, но я стою в полной готовности и разглаживаю юбку вдоль ног. Сегодня надо выглядеть как можно лучше. Важно ведь, чтобы первое впечатление о тебе осталось хорошим.

– Стройтесь! Те, кому нужно зайти в места проживания и взять вещи, пойдут с сопровождением. Стройтесь!

Я хочу забрать свое небогатое имущество, которое осталось у Зильберов, и устремляюсь к шеренге. Идущие по бокам колонны офицеры ведут нашу жалкую группу через город, словно арестантов. Я не поднимаю головы, чтобы меня никто не узнал. Не знаю почему, но мне очень стыдно.

Когда конвоиры колотят в дверь, пани Зильбер на кухне печет халу.

– Эта еврейка сдалась властям и пришла за вещами.

Они без приглашения входят в кухню, а я сразу бегу наверх, не в силах смотреть в глаза своей хозяйке. Из кухни плывет дразнящий аромат, и у меня подкашиваются ноги от острого приступа голода. За считаные секунды я собираю чемодан и возвращаюсь вниз.

Пани Зильбер кладет мне в сумку хлеб и пару апельсинов.

На долгие прощания времени нет. Мы едва успеваем поцеловаться.

На вокзале колонна девушек уже заметно длиннее. Некоторые – мои ровесницы, другие гораздо моложе. Я вижу девушек из синагоги. Что они здесь делают? И что делаю здесь я? Я должна сейчас выходить замуж, а не ехать в трудовой лагерь. Я вынуждена напомнить себе, что поступаю правильно, но реальность неутешительна. И тут я вижу Дину.

Ее лицо мертвенно-бледное. Ее арестовали. Мы обнимаемся.

Озираясь по сторонам, я замечаю, что не все девушки на вокзале – польки-беженки. Большинство словачки, их провожает родня с объятиями и прощальными поцелуями. Что происходит? Я-то считала, что у нас проблемы из-за того, что мы нелегалки. Почему же здесь так много словачек? Что они тут делают?

По Гуменне быстро разлетелся слух, что еврейских девушек отправляют сегодня в трудовые лагеря. Собравшиеся у станции люди кричат что-то ободряющее и бросают апельсины отъезжающим. Поймав несколько штук, я сую их в сумку. Пару мгновений я оглядываю толпу в поисках знакомых лиц. Вижу раввина, который машет рукой своей дочери, Аделе Гросс. Неужели она тоже едет в трудовой лагерь? Не знаю, горевать мне или радоваться, но из моих родственников тут нет никого.

Думая о поезде, представляешь себе сиденья или хотя бы скамейки, а если заплатить немного денег – то и полки. Но в нашем случае очевидно, что вагоны, куда нас всех грузят, предназначены для перевозки скота.

– Где же нам сесть? – негодуют девушки вокруг меня. – В таких поездах люди не ездят! – Но никто их не слушает – в каждый вагон загоняют по 80 человек. Ехать можно только стоя. Мы наступаем друг другу на ноги, извиняемся и тут же опять наступаем на чьи-то ноги.

В вагоне стоит тревожный гул голосов, всех пугает наше положение. Вот женщина кормит грудью младенца. Она не еврейка, она коммунистка.

– Хочешь апельсин? – предлагаю я.

– Я не знала, что надо было захватить еду и одежду, – говорит она по-словацки. Я отрываю ломоть халы и кладу ей в руку кусочек драгоценного шоколада.

– Спасибо, благодарю. – Ее голос дрожит.

Состав рывком трогается. Опереться не на что – только друг на друга.


Если поезд останавливается, значит, мы приехали в очередной город: Прешов, Кисак, Попрад. На каждом вокзале новая колонна девушек, и их всех грузят в вагоны для перевозки скота. И снова люди машут руками, плачут, гадают, что будет с их дочерьми. Потом наступает период, когда остановок долго нет.

Вместо туалета в вагоне стоит ведро. Через несколько часов одной смущенной девушке потребовалось по нужде. Ее сестра держит пальто, прикрывая ее, пока та пытается присесть над ведром на тряском полу.

– Прошу прощения, – говорит она. – Я не могла больше терпеть.

Некоторые девушки шокированы, но рано или поздно всем придется последовать ее примеру, если не желаешь ходить под себя. Уже понятно, что поездка затянется, и к концу дня нечистоты начинают переливаться через край.

Мы ждем, что кто-нибудь придет, чтобы опорожнить ведро. На каждой остановке те, кто у двери, пытаются кулаками пробить безразличие сопровождающих, крича: «Откройте! Мы умираем от вони!»

Но на наши крики никто не отвечает. Поезд вновь трогается. Ничего не меняется.

Из самого нутра одной из девушек вырывается пронзительный вопль. Он пробирает меня до костей. Я смотрю на ее рот и изумляюсь, как такое маленькое отверстие может исторгнуть столько боли и страдания? Она в истерике. Это панический приступ. Девушка захлебывается рыданиями. Воистину Плач Иеремии. Наша вера иллюстрируется живым ее воплощением.

Сколько прошло часов? Или дней?

Состав останавливается. Дверь открывается. На какую-то долю секунды нас пронзают кинжалы яркого света. Словно дикие зверьки, ослепленные фонарем фермера, мы застываем в неподвижности. Наши легкие наполняются воздухом. Мы уже успели забыть, как пахнет свежий воздух – нежный и сладкий аромат, а не едкая вонь, пропитавшая наш вагон.

– Вылить отходы! – Сопровождающие, как всегда, глухи к нашей боли.

Дверь захлопывается мгновенно, отрезая наши органы чувств от внешнего мира. Теперь, когда есть с чем сравнивать, спертость кажется еще более удушающей. Поезд продолжает свой бесконечный путь.

Эта дорога – мутное пятно в моей памяти. Я понятия не имею, сколько времени прошло с тех пор, как я отправила письма Данке и Шани. Я жалею, что вовремя не передумала и не спряталась в укрытии. И что не могу написать предостережение Данке. Я совершила жуткую ошибку. Но что об этом думать? – назад пути нет.

Перекусить больше нечем, вся еда кончилась. А воды и не было. У нас не осталось ничего, чтобы унять резь в желудках.

Они еще не научились как следует транспортировать человеческий груз. Остановок так много, что я давно сбилась со счета и решила беречь силы для более важных вещей. Разум стал тяжелым и малоподвижным, как мокрый песок в сите моего полуобморочного оцепенения. Я не думаю ни о чем.

Женщина кормит младенца. Голоса вокруг рассказывают истории. А мне рассказать нечего. Я словно тоннель, где нет света в конце, где ничто не остановит надвигающуюся темноту. Лица за это время изменились, но все пока еще далеки от потери контроля над рассудком.

Кажется, будто мир лишили всех красок, оставив в спектре лишь черный, серый и белый цвет моих ботинок. В этом промозглом зловонном вагоне я ищу решение – как мне выжить. Все, напоминающее мне о былом – о детстве, о прошлом, обо всей жизни, – все это следует спрятать подальше, на задворках подсознания, где оно останется в целости и сохранности. Единственная реальность здесь и сейчас.

Все остальное не имеет значения.

* * *

В какой-то момент я слышу голос:

– Здесь есть поляки?

Я отвечаю не сразу. Мозгу требуется время для осознания того, что услышали уши. Оглядывая заполненное чужими женщинами пространство, я вспоминаю.

– Мы из Польши.

Привалившиеся друг к дружке Эрна с Диной слабо кивают.

– Что написано на платформах, мимо которых мы едем, вы можете прочесть?

Девушки повыше поднимают меня, чтобы в зарешеченное окошко у нас над головами я смогла разглядеть названия станций.

По моим глазам хлещет ветер. Но я терплю боль, узнавая свой родной язык, свою родину.

– Мы в Польше, – говорю я вниз с высоты.

– Куда нас везут? – Выдвигаются и обсуждаются всякие домыслы и теории, но большей частью они рождают лишь новые вопросы.

– Что они с нами делают? – Наши голоса леденят воздух.

А потом все смолкает, кроме стука колес о рельсы и рельс о колеса. Даже младенец больше не плачет.

Аушвиц

Разве появилась я на свет из камня?

Разве не мать родила меня?

Разве не кровь течет из моей раны?

Песня на идиш, которую пела мама

В визге тормозов на этот раз присутствует какая-то завершенность, так что мы инстинктивно понима