Клятва. История сестер, выживших в Освенциме — страница 12 из 50

ем: наша поездка закончена. За раздвинувшимися дверями вагона безрадостная серая дымка. Но мы щуримся: привыкшим к полутьме глазам даже такой свет кажется ярким. На платформе табличка: АУШВИЦ (Освенцим).

Поступает команда: «Освободить вагон!» Очнувшись от оцепенения, мы принимаемся собирать пожитки.

«Пошевеливайтесь!» Люди в полосатой одежде тычут в нас палками и едва слышно добавляют: «Выходите быстрее. Мы не хотим делать вам больно». Это узники, под прицелом немецких винтовок их заставляют сгонять нас с поезда палками. И мы, чуть живые, спрыгиваем со своим багажом, если это можно назвать «багажом».

До земли метра полтора. Прыжок отдается в коленных суставах, затекших от долгой неподвижности, резкой болью. Я поворачиваюсь, чтобы помочь женщине с ребенком, и получаю по плечу палкой.

– Поживее!

Я пытаюсь взглянуть в глаза тому, кто это говорит, но глаз там не видно: только какие-то пустые темные впадины.

– Строиться! – Резкие приказы перемежаются щелчками плетки по сияющим кожаным сапогам.

– Вещи кидать сюда! – кричат эсэсовцы.

Поставив свой чемодан прямо и аккуратно рядом с растущей грудой вещей, я поворачиваюсь и спрашиваю одного из охранников: «Как мы потом их найдем?» Я исхожу из того, что я человек и имею право знать.

– Заткнись и стройся! – орет он мне в лицо, поднимая ружье. От этого окрика по телу пробегают мурашки. Для него я не человек.

Я чувствую запах, который не могу определить. Это не запах человеческих испражнений и немытых тел, хотя таких ароматов тоже достаточно. Это запах страха, и им пропитан весь воздух вокруг меня.

Страх застыл в глазах окружающих меня женщин, запах страха исходит от нашей одежды, нашего пота.

Младенец умер, но его мать не замечает, что в ее руках обмякшее тельце. Она вцепилась в труп мертвой хваткой. Я вижу это, меня бросает в дрожь. Вокруг все время что-то происходит, разные события сменяют друг друга с такой быстротой, что невозможно понять, что к чему. Я озираюсь в поисках хоть какой-то ясности, пытаюсь найти хоть кого-нибудь, кто объяснит, зачем мы здесь и что с нами будет. И я вижу такого человека.

Он стоит перед нами, начальственный и неземной, он заведует здесь всем, он отдает приказы, куда идти и что делать. Он аккуратен и изящен в своей серой форме, он великолепен. Я улыбаюсь ему, глядя в его синие глаза и надеясь, что он все поймет, увидит меня такой, какая я на самом деле.

– Не хотите отдать ребенка? – спрашивает он у женщины с мертвым младенцем.

– Нет. – Она неистово трясет головой.

– Встаньте там, – говорит он.

«Как это хорошо с его стороны – не указывать ей, что ребенок мертв, – думаю я. – Как это правильно – поставить ее отдельно».

А вокруг творится какое-то безумие. У меня голова идет кругом. Изо всех сил стараясь сосредоточиться хоть на чем-нибудь, чтобы не разрыдаться, не потерять самообладания, я неотрывно смотрю на мужчину в сером. Он настолько великолепен, что я почти не сомневаюсь в его человечности. Ему подчиняются беспрекословно. Все эсэсовцы вокруг незамедлительно выполняют его приказы, отвечая: «Хайль Гитлер!»

Я зачарованно наблюдаю за происходящим, пока меня не накрывает какой-то дымкой, в которой уже нет места осмыслению. Это не сон наяву, скорее какой-то продолжительный шок. В поле зрения пятно на левом сапожке. Плюнув в ладонь, наклоняюсь, чтобы оттереть его. Сапожок снова белый.

– Стройся! В колонну по пять! Raus! Raus!

Узники тычут в нас палками. Эсэсовцы наставляют на нас винтовки. Мы ведь гражданские лица, не знакомые с военной муштрой. Мы кое-как выстраиваемся.

– Марш! Держаться своей колонны! Шаг в сторону – расстрел! Марш!

Девятьсот девяносто восемь девушек и женщин нестройно шагают в ногу, проходя в железные ворота Аушвица. Над нашими головами приваренные железные буквы: ARBEIT MACHT FREI[15], и мы думаем, что это нужно понимать буквально: «Трудись – и ты заслужишь свободу».

«Мы молоды, – мысленно напоминаем себе. – Мы будем усердно работать, и нас освободят. Обязательно!» Но со стороны мы выглядим, как колонна обреченных. Идет дождь – холодный, как и положено в марте. Мы погружены в свои мысли, но нам слишком холодно, чтобы думать о чем-то по-настоящему. Все вокруг серым-серо. И на сердце тоска.

* * *

Через забор из колючей проволоки нас разглядывают мужчины в полосатых куртках, шапочках и штанах.[16] Их глаза не выражают ничего. Я думаю: тут, наверное, психиатрическая лечебница, но почему душевнобольных заставляют работать? Это несправедливо.

Я не могу понять, где нахожусь. В голове крутятся мысли: я хорошо воспитана, хорошо образована, хорошо одета. Я очень даже неплохо выглядела, когда пришла в словацкие казармы в своем красивом костюме, хотя сейчас, конечно, он уже не тот. Но все равно мои белые сапожки милы и безупречны – ведь я старалась не наступать в грязь. Проходя в ворота, я на миг забываю о своем решении не вспоминать былое и думаю о том, кем я была дома. Я приличная девушка. Мне здесь не место. Я не такая. Я же из хорошей семьи. Но желание свернуться калачиком под теплым одеялом воспоминаний плохо влияет на мой строевой шаг. «Забудь обо всем этом, Рена, – ругаю я себя за минутную слабость, – все это уже история». Я окидываю взглядом акры колючей проволоки вокруг. «А это – реальность».

– Стой!

Мы послушно застываем под прицелами винтовок, окруженные смотровыми вышками. Видим ряды кирпичных домов по ту и другую сторону Лагерштрассе и высокую стену с колючей проволокой. Нас выстраивают в очередь перед входом в первый блок. Время идет. Сколько прошло часов? Или дней? Я где-то ближе к хвосту очереди и замечаю, что у людей, начавших выходить с другой стороны блока, нет волос.

Наклоняясь к стоящей рядом Эрне, я шепчу:

– Вон еще сумасшедшие. Мы, наверное, в клинике для душевнобольных.

Эрна и Дина согласно кивают.

– Пири! Это я! – кричит одна из лысых пациенток девушке, стоящей неподалеку от нас.

– Магда? Это ты? – отзывается Пири. – Что с твоими волосами?

– Не спрашивай. – Она крутит лысой головой по сторонам: не слышит ли кто? – Если у тебя есть украшения, лучше затопчи их в грязь.

Я опускаю взгляд на часы на моем запястье. В ушах до сих пор звучит наш смех: мы с Эрной, Диной и Данкой, хохоча, несемся по улицам к тыличской почте, где у меня заказаны телефонные переговоры. «Жених и невеста! Жених и невеста!» – скандируют они.

– Тебе нравятся часы, которые я тебе подарил? – поинтересовался мой ухажер сквозь треск на линии.

– Я в них влюблена, – игриво ответила я. – Ни за что их не сниму!

– На речке или в ванной лучше снять, – в тон мне сказал он.

Я нарушаю свое дурацкое обещание и срываю с запястья ремешок.

Вы не отберете у меня воспоминания! Вы ничего у меня не отберете! Я каблуком вдавливаю часы в грязь и растаптываю их, пачкая драгоценные белые фетровые сапожки…

Перед нами уже маячит дверь блока 1. Что происходит внутри – неведомо. Мы видим выходящих оттуда девушек и женщин и говорим себе, что на выходе тоже не будем отличаться от них. Я до боли впиваюсь ногтями в свою ладонь и молюсь, чтобы оказаться той единственной, кто выйдет оттуда с волосами. И вот я внутри.

Находясь в состоянии оцепенения, я подхожу к первому столу, следуя примеру Эрны, которая шла передо мной.

– Кто вы? – спрашивает немка.

– Полька, – отвечаю я.

Она хмыкает и записывает. Она же не спрашивает, к какой нации я принадлежу, я и не говорю ей, что я еврейка. Все мы здесь еврейки, кроме коммунистки с младенцем. Одежда немки меня озадачивает. Она не из СС. Она просто немка, определенно рейхсдойче[17], но на ней треугольник с номером. Я вдруг понимаю, что она тоже узница.[18]

– Две золотые коронки, – говорит она.

Мысли путаются. Какое дело этим людям до моих зубов?

О боже! Они сейчас снимут коронки, и я останусь уродиной. Я иду ко второму столу и опускаю верхнюю губу, прикрывая зубы и наклоняя голову лишь слегка, чтобы никто не увидел моего золота во рту.

– Снять серьги! – рявкает другая немка.

Я озираюсь по сторонам: на кого это так грубо орут?

– Тебе говорю! А ну снимай серьги, пока я их сама тебе не выдрала!

– Вы мне? – Я ошарашена. Осторожно поднеся пальцы к мочкам, я вдруг осознаю ошибку. Эти сережки подарил мне дедушка Зайде на шестилетие, и они сейчас отблескивают под моими кудрями. Я давно перестала считать их украшениями, они стали частью меня.

– Я совсем про них забыла, – быстро отвечаю я и кладу последний остаток моей жизни на холодный стол, откуда их сгребают в ящик, где уже лежит прошлое других людей.

– Раздевайся, одежду оставишь там. – Я еще не успела разгладить свой костюм и прибрать в укромный уголок, где его можно потом найти, как они выхватывают его у меня из рук.

– Raus! Raus!

Нас толкают вперед. Нам никогда раньше не доводилось стоять голыми перед чужими людьми. Мы пытаемся прикрыться руками, смотрим в пол и надеемся, что это защитит нашу стыдливость. Но им наплевать на нашу наготу, они пихают нас к тазу с дезинфекцией.

– Они грязные! Не трогайте их! – Эти голоса ранят не меньше, чем раствор на нашей голой коже. Мы стоим так несколько минут, не решаясь взглянуть друг на дружку и уставившись в зеленую жидкость, которая будто разъедает плоть наших тел.

– Хватит! Вон!

Сплошные приказы. Слова охранниц вонзаются в наш мозг, вытесняя свободную мысль, загоняя ее в самые глубокие подземелья нашей психики. Никаких полотенец нам не полагается, мы не можем вытереть дрожащие тела. Обнаруживаем, что нашей одежды больше нет, зато колонна из нас построена. Все наши жизни обратились в сплошную колонну, еле-еле движущуюся от одного ужаса к другому.