Клятва. История сестер, выживших в Освенциме — страница 14 из 50

Остаток вечера я посвящаю делению веревки на четыре части, чтобы Эрна с Диной тоже могли подпоясаться.

Я довольно быстро поняла, что изобретательность здесь – вещь не менее важная, чем еда, и потому ни одна мелочь не проходит мимо меня незамеченной, не подвергшейся оценке с точки зрения возможного использования. С помощью камня и гвоздя я пробиваю у ободка своей миски дырку и продеваю в нее веревку – мой новый пояс.

Чтобы рубашка держалась запахнутой, я заправляю ее в штаны и накрепко завязываю пояс. Вот так-то. Моя жизнь зависит теперь от этой драгоценной миски – я могу из нее пить и в ней стирать. Так что нужно брать ее с собой на работу.

Сплю я тоже с ней. Она все время со мной. Она красная[20].

Душа в блоке 10 нет, но есть туалет на три «очка» и умывальник. Вместо туалетной бумаги обрывки газет, которые быстро кончаются. Туда всегда очередь, поэтому мы не можем ходить в туалет или мыть руки часто, но, по крайней мере, такая возможность есть. Мы спим на нарах с соломенными матрасами под тонкими одеялами. В первую ночь мы ложимся по двое на одно место, а некоторые нары стоят пустые, дожидаясь новых узниц.

Мои нары у стены с заколоченным досками окном, но я могу смотреть в щель между досок во двор блока 11. Заснуть после стольких бессонных ночей – дело несложное, но вдруг посреди ночи я слышу выстрелы. Очнувшись от сна, лежу на своей соломенной подстилке и пытаюсь плотнее закутаться в одеяло. Но одеяло не может избавить меня от мурашек, бегущих по телу, накрепко привязанная к поясу миска тоже не спасает. Я понимаю: там, где стреляют, сейчас кто-то умирает.


На второе утро поверка проводится столь же рано, а побудка столь же бесцеремонна. Четыре утра. Мы лихорадочно пихаем друг дружку, пытаясь как следует построиться: если не успела встать на место, тебя бьют. Мы, похоже, только и заняты тем, что маршируем туда-сюда, а потом подолгу стоим без дела. По шеренгам проносится шепот: нам сделают татуировки.

Ну как они могут? Мы ведь приехали сюда как рабочие, а не как рабы. Я стою в очереди прямо перед Диной и Эрной. Впереди две сестры. Кажется, их номера 1001 и 1002. Но порядок не имеет значения. Мы – все мы – первые еврейки в Аушвице. У меня номер 1716. У Дины – 1528. У Эрны – 1718…

Делать татуировку больно. Узникам-мужчинам не доставляет никакой радости вновь и вновь вонзать в наши предплечья иглу. Они знают, насколько это болезненно. Но эсэсовцы торопят, и у мужчин нет времени на мягкость и деликатность. С каждым уколом словно лопаются последние пузырьки, оставшиеся от наших «я». Мы заклеймены и пронумерованы, точно скот, и, пытаясь прогнать боль, трем свои локти, как раньше терли обритые головы.

Нацисты начинают наводить порядок. Вне блоков мы подчиняемся «капо», которых назначают из числа узниц-немок. Мы узнаем, что они различаются по цвету треугольной нашивки: зеленый означает, что она здесь за убийство, красный – за политику, черный – за проституцию или асоциальное поведение.

Молодая словацкая еврейка по имени Эльза выбрана нашей «блоковой», старшей над нами, когда мы внутри блока. Ее обязанности – выводить нас на поверку и распределять выдаваемый хлеб по секциям. Еще есть «штубные», старосты секций – они делят хлеб, раздают пайки обитательницам штуб. И блоковые, и штубные часто воруют хлеб. Это несложно заметить, и я почти сразу понимаю, что придется бережно обращаться с тем, что мне дают. Иногда я получаю полпорции, а иногда целую – все зависит от везения и честности старост.

В окно я слышу, как человек за стенкой спрашивает:

– Ты откуда?

– Тылич, возле Крыницы, – отвечаю я.

– Спускайся вниз, – велит он, повернув голову, чтобы следить за тем, куда смотрит охранник на вышке, и бросает мне через колючую проволоку кусочек хлеба. Когда я, выбежав из дверей, хватаю этот кусок, у моих ног приземляется завернутый в бумагу камень. Записку я тоже хватаю и несусь обратно к дверям, пока охранник снова не повернулся лицом к лагерной дороге. Запыхавшись, я уже за дверью кладу хлеб в карман и комкаю записку, а потом как ни в чем не бывало прохожу мимо Эльзиной комнаты. В уголке на втором этаже разворачиваю записку и читаю: «Как прочтешь, порви на мелкие кусочки. Когда нас привезли сюда, здесь было 12 000 русских солдат. Осталось 5000. 7000 расстреляли. На вас их форма. Я из Варшавы». Я рву записку, возвращаюсь на первый этаж и, отстояв очередь в туалет, избавляюсь там от клочков.

На второй день мы уже видавшие виды узники – хлеб едим не торопясь, а чай отхлебываем, словно драгоценнейшую редкость. Миска привязана к поясу, ложка в кармане. На поверку встаем вовремя, поскольку проспавших бьют. Мы быстро учимся.

Снаружи я замечаю человека, который кинул мне хлеб. Он кивает.

Организовав клочок бумаги, я царапаю на нем: «Спасибо за записку. Где убивают русских?» Я пытаюсь забросить камень за стену, но промазываю. Лишь с третьего раза мне удается перекинуть записку через электрическую ограду, и там она падает к ногам того мужчины.

Вертя головой, я стараюсь делать вид, что ничего такого не делаю, и облегченно вздыхаю, убедившись, что моя хилая попытка общения осталась никем не замеченной.

Вдоль блока 1 стоит очередь вновь прибывших хорошо одетых женщин. А с другого конца барака выходят только что обесчеловеченные узницы в русской форме. Мой пульс учащается. Прищурившись против солнца, я внимательно изучаю одно из лиц в толпе – мое сердце узнает его раньше, чем глаза.[21]

– Данка! – Ее прекрасных каштаново-рыжих волос больше нет, но им не сбрить ее мягких, наивных глаз, не испортить ее хорошенького личика.


Карта, составленная на основе воспоминаний Рены. Некоторые детали уточнены директором музея (Освенцим, Польша). Стену между женским и мужским секторами снесли в 1942 году, после перемещения женщин в Биркенау. Звездочкой обозначена стенка, у которой проводились расстрелы


Мои руки так и тянутся обнять ее покрепче. Если бы только прикоснуться к ней – я бы ни за что ее не отпустила, но это невозможно: за новенькими приглядывает человек с автоматом и собакой.

Я держу себя в руках и не двигаюсь с места, но вижу ее, и этот момент узнавания дарит мне смысл и волю к жизни.

Новенькие начинают беспорядочно толпиться, и я, воспользовавшись моментом общей неразберихи, пробираюсь к ним.

– Данка! – Я обхватаю ее хрупкие плечи. Пару мгновений она с ужасом смотрит на пристающую к ней незнакомку. Сердце мое падает вниз: она не узнает меня. Но тут она обнимает меня за шею и сквозь всхлипы шепчет: «Рена!»

– Стройся! Живее! – орут эсэсовцы.

Я одной рукой придерживаю Данку за плечи, чтобы не дать ей свалиться в обморок.

– Когда ты в последний раз ела?

– Не помню. Ох, Рена, это было ужасно. В вагоне такая давка. Мы сидели друг у друга на головах. Просто кошмар!

Меня пугает ее блуждающий взгляд.

– Почему ты вообще здесь очутилась?

– Потому что здесь ты. – У нее такой наивный, молодой голос.

– В смысле?

– Наши друзья хотели укрыть меня на ферме, но я получила твое письмо и сказала им, что поеду работать вместе с сестрой. У меня, кроме тебя, никого нет.

– Данка, тебе не надо было сюда приезжать. Нам обеим надо было остаться в Словакии и спрятаться. Тут плохо… очень плохо.

– Марш! Стройся! – Блоковые пихают нас в шеренгу, чтобы вести новых узниц в блок 5.

– Пойдем. – Я подталкиваю ее и подхожу к Эльзе.

– Привезли мою сестру, она очень проголодалась и устала, – упрашиваю я. – Она не ела с Братиславы. Умоляю тебя, Эльза, позволь ей жить в нашем блоке! Я боюсь за нее.

– Ладно, пусть спит с тобой на одних нарах. – Нам повезло – у Эльзы есть сердце. – Можешь помочь мне на раздаче хлеба и взять себе лишнюю пайку.

Я не спрашиваю, куда денут девушку, которая спала рядом со мной. Я уже знаю: здесь вопросов не задают. Это, пожалуй, эгоистичный поступок, но у меня сестра, которой я должна не дать умереть, а все остальное значения не имеет.

Я понимаю, насколько нелегко Данке. На ее лице изумление и шок. Я постараюсь быть с ней рядом всегда. Можно подумать, я в силах защитить ее от эсэсовцев. Но я в это верю. Обязана верить.

Вечером мы в блоке 10. С каменными лицами уставились в пространство. Я слышу, как человек, с которым я переписываюсь, зовет меня и перебрасывает через стену кусок хлеба с очередной запиской. Я бегу вниз и забираю передачу; с опытом у меня стало больше сноровки и меньше суеты.

– Вот, Данка, еще немного хлеба от собрата-поляка. – Благодарная Эльзе и незнакомому польскому другу за добавки, я делюсь хлебом с Эрной и Диной.

В записке сказано: «Их расстреливают в блоке 11, рядом с вами. Сразу порви».

Взяв Данку за руку, я пару мгновений всматриваюсь в ее лицо. От усталости у нее слипаются глаза, но она рассказывает нам, что с ней произошло.

– А как Зося с детьми?

– Я ничего о них не слышала.

– Может, с ними обойдется.

Шансов на это мало, но мы хватаемся за любую, даже малейшую надежду. Мы начинаем осознавать масштабы творящегося, по нашим щекам текут слезы. Мне страшно. Мы в тюрьме. Единственное наше преступление состоит в том, что мы появились на свет.

– Нам не стоит здесь много плакать, – говорю я, обтирая рукавом наши лица. – Не надо, чтобы они думали, будто им удалось нас запугать. Это враг, и мы должны проявить недюжинную смекалку, чтобы его перехитрить. Данка, ты слушаешь?

Она кивает, а я вытираю ей слезы.

– Тогда слушай внимательно. Мы – фермерские дочки. Нам придется работать. Но нам не привыкать. Здешняя работа нам под силу. А моя мечта, Данка, – это привезти тебя домой, и я непременно это сделаю. Мы войдем в наши двери, а там нас ждут мама с папой. Мама обнимет нас и поцелует, а я скажу ей: «Мама, я вернула твоего ребенка».

– Да, Рена. – Данка кладет голову мне на грудь и засыпает в моих объятиях.