Глядя в темноту, я баюкаю сестру, пока ее дыхание не становится ровным и глубоким, а сон – крепким. В ночной тиши раздаются щелчки выстрелов. Сквозь щели в досках на окне я смотрю, как на землю падают русские солдаты. У меня много просьб к Богу, но мои губы немеют, и слова застывают на языке. Мольбы напрасны…
Я ношу форму товарищей этих мертвых солдат. Завтра очередная партия девушек и женщин будет строем входить в эти железные ворота, и им вручат форму людей, которые сейчас умирают на моих глазах. В горле набухает комок. Я ни с кем не могу поделиться увиденным. Можно лишь услышать, как я шепчу: «Боже, спаси нас!»… но едва ли он слышит.
Четыре утра.
– Raus! Raus!
Штубные колотят по нарам и пихают проспавших девушек. У Данки это первое утро здесь, и она пробуждается в испуге. Жаль я не успела подготовить ее к мукам утреннего подъема и поверки, да и вообще ни к чему подготовить не успела, у нас не было на это времени.
– Рена? – Она глядит на меня изумленными глазами. Как бы мне хотелось, чтобы все это оказалось сном, кошмаром.
Сегодня мы работаем. Я мечтала о том, чтобы начать трудиться и покончить с тюремной жизнью. «Интересно, – думала я, – нас выпустят раньше, если мы будем работать усерднее?» Желая во что бы то ни стало сполоснуть лицо, я побыстрее встаю в очередь.
Данка передвигается медленно, очередь в туалет увеличивается, и ее все время отпихивают назад.
Бак с чаем стоит на улице за дверью блока. Мы протягиваем свои миски, и староста половником разливает нам чай. Пар от нашего дыхания и чая выглядит так, словно в воздухе между нами плавают призраки. Мы стараемся отхлебывать быстро в надежде, что чай согреет нас изнутри, но холод все равно пронизывает нас насквозь.
В лучах прожекторов туман создает нимбы над нашими головами. Жутко. Мои колени неудержимо дрожат, а зубы стучат, и я не знаю точно – это от холода, недосыпа и недоедания или же от ужаса.
Эсэсовцы расхаживают туда-сюда вдоль шеренг, пересчитывая нас по головам. Им приходится повозиться, чтобы сверить свои пометки и списки, и они, похоже, не понимают, зачем это делают.
– Рена, мне надо в туалет, – шепчет Данка.
– Нельзя. Нужно было идти до поверки.
– Я больше не могу.
– Теперь надо ждать, пока кончится поверка. – Реальность жестока. Данка сжимает ноги.
– Разобраться по командам![22] – приказывает эсэсовец. Подходят капо, меряют нас оценивающими взглядами. Я беру Данку за руку и веду ее обратно к блоку. У входа на ступеньках стоит Эльза.
– Эльза, можно моей сестре зайти? Ей нужно в туалет, у нее понос.
– Я не могу вас пустить. Сама знаешь, после поверки в блок никто не входит. Это запрещено! Кроме того, старосты уже, наверное, убрали в туалетах.
– Эльза, прошу тебя! Ты же понимаешь, что, если она обделается, ее побьют.
– Мне плевать. – Она сверкает на меня глазами, провоцируя на ссору. – Я дала тебе хлеб. Что тебе еще?
– Ей очень нужно! – Я хватаю Эльзу за плечи и принимаюсь ее трясти. – Как ты так можешь? – Я киваю Данке, чтобы она бежала внутрь, пока я отвлекаю старосту. – У тебя же есть мать? – ору я. – А сестра? Или ты из камня? Кого ты… – Слова застревают у меня в глотке, дыхание резко перехватывает, воротник оттягивается назад, сдавливая мне горло. Меня грубо швыряют на землю, и я, едва успев увидеть раскрасневшееся лицо эсэсовки, ощущаю удар ее сапога по ребрам.
– Ты! Scheiss-Jude! – Я пытаюсь закрыть руками лицо, свое самое драгоценное имущество. Она молотит меня по бедрам и спине, но я не кричу и не плачу. За последние несколько дней я видела достаточно насилия, чтобы понять: мольбы только распаляют насильника. Я стоически переношу побои, а она колошматит меня ногами, нанося один удар за другим. Когда она наконец останавливается, я приподнимаюсь на колени, стараясь опереться на руку и встать. Данка уже вернулась из туалета и беззвучно плачет. Мои ноги все в ушибах, ребра болят. Я еле дышу, зато у меня цело лицо… и я даже в состоянии передвигать ногами.
Мы присоединяемся к группе девушек, которых еще не успели отобрать для работ. Одна из капо показывает на нас.
– Эй вы! Давайте сюда!
Я хватаю Данку за руку и тащу ее за собой. Капо наверняка видела, как меня били, удивляюсь, что она выбрала нас. До этого меня никто ни разу в жизни не ударил, и я прячу глаза, стыдясь смотреть капо в лицо. Я чувствую себя такой маленькой и ничтожной. Абсолютно никчемной.
– Марш!
На улице туман. Вслед за другими группами мы выходим за ворота и направляемся к полям, на работу. Шаркая ногами, чтобы с них не спадали наши так называемые сандалии, мы пытаемся держать строевой шаг. Некоторые девушки еще поддерживают свои штаны, а некоторые – как я – стараются плотнее запахнуть рубаху. Ветер проникает через пулевые отверстия в нашей форме. У меня он задувает возле колена и у сердца.
Хорошо бы унялась боль. После двух дней, когда единственными моими занятиями были наведение чистоты и забота о Данке, настоящая работа видится долгожданным облегчением. Я хочу показать им, какая я трудяга, как способна к любой работе фермерская дочь. У меня болит все тело.
– Как ты? – тайком спрашиваю я Данку. Беспокойство за нее отвлекает меня от горящих ссадин.
Она боится ответить и беззвучно кивает. Нас обгоняет эсэсовец. Эсэсовцы – это чудовища, скрывающиеся в тумане, наши злейшие враги в серой форме. Они повсюду.
– Стой!
Перед нами груда песка, грязи и камней.
– Этот песок нужно просеять, – приказывает наша капо, – и погрузить на тележки. Schnell!
Мы хватаем лопаты из-под навеса и принимаемся набрасывать каменистую землю на сито. Довольно скоро руки начинают болеть, плечи ломит. На ладонях почти сразу образуются волдыри, они лопаются, и лопаты от этого делаются скользкими. Молодая девушка, опершись на лопату, пытается передохнуть. И тут же воздух рассекает плеть, опускаясь ей на щеку. Из ее рта непроизвольно вырывается крик. В шоке она тут же с новым рвением возвращается к работе, а по разрубленной щеке течет кровь. Я ловлю мимолетный взгляд Данки. Останавливаться нельзя.
Когда тележка наполняется, нам нужно втащить ее на гору, а там высыпать песок в отдельную кучу. Мы выстраиваемся по четверо по бокам тележки. Колеса у нее стальные, она предназначена для железной дороги. Мы со всей мочи надавливаем на нее, вцепившись в холодные металлические бока. Все это происходит медленно, но как только импульс набран, нам удается ее довезти и опорожнить. Разгрузив тележку, мы относительно легко толкаем ее вниз, и все начинается заново. К полудню мы успеваем совершить массу ходок.
Узники-мужчины доставляют к нам в поле огромный чугунный котел.
К нему подтягиваются другие рабочие команды, и мы выстраиваемся в очередь за обедом. Движимые голодом и боясь, что нам не хватит времени на еду, мы с Данкой втискиваемся в очередь. Еду раздают капо. Пайки мизерные. В смутных глубинах жидкости мелькает парочка каких-то овощей, но половник к ним даже не приближается. Это варево не заслужило называться супом – просто похлебка с репой.
– Завтра встанем в хвост, – говорю я Данке.
– Почему?
– Потому что чем меньше жидкости сверху, тем больше шансов получить кусочек мяса или репы.
Мы растягиваем обед, пытаясь насладиться тем немногим, что в нем есть, и надеясь, что он даст нам энергию, необходимую для работы. Мой разум пробует наши обстоятельства на вкус, словно незнакомую пищу. Я позволяю себе немного поразмышлять. То, что мы делаем, – это труд рабов. Однако я не могу смириться с этой мыслью. Все наладится. Это просто от голода.
Может, нам дадут больше еды вечером после тяжелого рабочего дня. У нашей работы есть цель: свобода. Мы здесь помогаем немцам что-то строить. Все эти доводы, несмотря на их шаткость и ничтожность, помогают мне подняться на ноги, встать в строй, продолжать трудиться.
Послеполуденное время еле тянется, и погода стоит отнюдь не располагающая: бесконечная изморось переходит в дождь со снегом. На холоде грязь становится похожей на цемент, налипает на колеса наших тележек, а металл, до которого мы дотрагиваемся, примерзает к коже. У нас над головами постоянно щелкает хлыст, порой опускаясь жалящей осой на наши спины.
Хорошо хоть на нас шерстяные рубахи, они защищают от погодных стихий и кнута. Нас подстегивают, словно пахотных лошадей. Одна из девушек у тележки теряет сандалию. Наша капо тут же вырывает ее из строя, пока тележка не потеряла ход. Девушка ищет в грязи обувь, а что с ней дальше – я уже не вижу.
Нужно печься о собственных сандалиях.
К вечеру, когда серое небо над нами начинает темнеть, мы слышим долгожданное «Стой! Стройся!» Грязные и вымотанные, мы становимся в строй. Мы уже не те девушки, что с утра шагали на работу: наши головы поникли, в глазах нет прежней живости и проворства. Данкины щеки впали, взгляд опустел. Мы потерянно шагаем к блокам.
Вечерняя поверка длится целую вечность. Мы стоим аккуратными шеренгами, наблюдая, как в лагерь возвращаются другие бригады. Какие-то девушки несут труп. Я хочу прикрыть рукой глаза сестры, чтобы уберечь ее от этого зрелища, но двигаться нельзя. Эсэсовец приказывает бросить тело рядом с нами. Меня сосчитали. Данку сосчитали. Номера живых – в одной колонке, а номера мертвых – в другой. Мне кажется, что уже стемнело, но наверняка сказать нельзя: прожекторы на вышках светят неумолимо жестоким, негреющим солнцем.
В состоянии немого шока мы спешим в блок 10, наш новый дом. Старосты раздают корочки хлеба. Никакой дополнительной еды за тяжкий труд нам не причитается – хоть бы крошечный ломтик мяса или сыра, – нет, только мазок маргарина на грязную ладонь. Мы сидим на нарах, уставившись на свою еду. Как это может называться ужином? Мы неторопливо и аккуратно принимаемся слизывать маргарин.
«Я так не могу». «Глянь на мои руки». «У меня волдыри». «Умираю от голода. Почему они так мало дают?» С нар раздаются робкие голоса. Некоторые уже свернулись на своих матрасах и всхлипывают во сне. Некоторые говорят сами с собой, и я задумываюсь: а вдруг я была права по поводу людей, которых мы здесь увидели в первый день? Вдруг это место для сумасшедших и мы вскоре все здесь заговорим сами с собой? Когда я приняла тех людей за психов – кажется, это было так давно. А ведь и недели еще не прошло.