Клятва. История сестер, выживших в Освенциме — страница 16 из 50

После еды я спускаюсь вниз помыться. Соски у меня натерты грубой шерстяной рубахой и потрескались от холода, действующего на кожу не менее жестоко, чем паразиты, которыми я вся заражена. Зачем они отобрали лифчик и нижнее белье? Такое ощущение, словно кто-то трет мои груди наждачкой, желая снять с них кожу. Я запахиваю рубаху и возвращаюсь наверх. Данка уже спит без задних ног. Я пытаюсь прилечь рядом, но болит бок.

Я сгибаюсь, подтягивая колени, позволяя телу упасть вперед. Опускаю голову на матрас.

Поначалу мне не верится, что я смогу заснуть, но усталость берет свое.

Я камнем проваливаюсь в дрему.

* * *

Четыре утра.

– Raus! Raus!

Мы вскакиваем с нар и несемся в туалет, пока не успела выстроиться очередь. Получаем чай и быстро пьем, ожидая, пока явятся эсэсовцы считать нас по головам. Полутеплый чай не согревает ни руки, ни желудок. Мы выстраиваемся за Эммой, нашей капо. Откуда-то мы уже знаем ее имя. На ней черный треугольник. То есть она из проституток. Мы шеренгами по пятеро в темноте шагаем за ней в поле, где нам предстоит целый день просеивать песок с камнями.

Грязь сегодня такая глубокая, что тележки толкать почти невозможно. Но мы все равно тащим по этой жиже свою ношу. Словно Сизифа из греческих мифов, нас в наказание заставляют бесконечно толкать этот камень в гору.

В полдень нам снова разрешают чуть-чуть передохнуть под похлебку из репы. Даже если ты встал в хвост очереди, это не гарантирует, что тебе достанется кусочек овоща или мяса, но бульон немного гуще… или только так кажется.

В субботу шаббат, а мы работаем. Для них это просто очередной способ подорвать нашу веру и стойкость. Мы надрываемся в грязи, выкинув из головы, что в этот святой день еврейский закон запрещает даже пальцем пошевелить. Мы от рассвета до заката нагребаем и толкаем, просеиваем и тащим.

В воскресенье поверку не проводят. У христиан это как шаббат – день отдыха, и здесь его соблюдают – хоть и не из христианского милосердия.

Сегодня свободный день, если, конечно, это слово применимо к Аушвицу. Мы сидим на нарах и впервые за все это время беседуем. «Откуда ты? Сколько тебе лет?» Пустая болтовня, не остающаяся в памяти. Свои обстоятельства мы не обсуждаем. Мы стыдливо пытаемся избавиться от вшей, заползших, внедрившихся в нашу одежду и во все складки наших тел, мы скребем головы, расчесываем подмышки. Я снимаю штаны, прохожу пальцами по всем швам и карманам, выковыривая кровососов и давя их ногтями, пока они не лопаются, превращаясь в пятно моей крови.

Через час мои ногти становятся черно-синими от убийства паразитов, и я начинаю просто сковыривать их на пол и топтать суетливые белые тельца, а то и вовсе их игнорировать. Если задуматься, чем я занимаюсь, или если разглядывать их пристальнее, меня вырвет.

Этот ритуал зачистки занимает весь день. Я мою руки и лицо раза три или четыре в надежде, что это вернет мне ощущение чистоты. Но тщетно. Теперь надо лечь и отдохнуть. Однако сон не идет: меня донимают недодавленные вши, я слышу голоса словацких девушек вокруг, тяжелое дыхание сестры. Она дремлет. Я должна охранять ее. Я лежу на нарах, уставившись в потолок и ожидая, когда меня унесет сон. Иногда он приходит моментально. А иногда мешкает – где-то рядом, но вне досягаемости. Порой я слышу, как у стены блока 11 стреляют. А в иные ночи не слышу ничего, но это отнюдь не значит, что русских в тот момент не расстреливают.

Это значит лишь, что у меня не осталось энергии на то, чтобы слушать и думать о смерти по соседству.

Утром, когда все еще спят, я просыпаюсь от ощущения какой-то перемены в моем теле. Пару минут гляжу на верхние нары, размышляя: что бы это могло быть? И тут началось. Медленная струя стекает по прилегающей к моей ноге шерстяной ткани. Спазм в животе. Я рывком поднимаюсь и стягиваю штаны. Пятна на бедре ни с чем не перепутаешь. У меня месячные.

Я бросаюсь вниз, в туалет, но там ни тряпок, ни гигиенических салфеток – лишь газетные клочки. С тех пор как я встала, кровотечение усилилось. Проверив, куда направлен прожектор, выхожу из блока, а по ноге струится кровь. Помню, мама, давая мне мягкий лоскут, говорила:

– Пойди поменяй. А старый принеси мне. Только не смотри на него!

– Да, мама, – послушно отвечала я. Она не хотела, чтобы я напугалась вида собственной крови.

Я рыскаю, высматривая на земле хоть что-нибудь, способное заменить прокладку. Но ничего не нахожу. В нашу дверь уже вносят котлы, и я понимаю, что Данка встала и недоумевает, куда я делась.

Вернувшись в туалет, беру там пару газетных обрывков. Тру их о штаны, дабы убедиться, что они чистые, и меня передергивает. Потом, отринув все дальнейшие размышления, рву их на мелкие кусочки и засовываю между ног. Весь день я напряжена, настороженна и со страхом думаю о том, чем могут обернуться для меня месячные в таком месте, как лагерь. Я не могу обсуждать такое с Данкой. Единственный способ борьбы с этим проклятьем – молиться, чтобы месячные поскорее кончились и больше никогда не начинались.

Сегодня в наших рядах пополнение – наверное, привезли очередной состав.[23]

Эмма забирает нас на работу, и мы строем приходим на открытое поле. Слава богу, там никаких тележек и никакого песка. Спину еще ломит, хотя синяки на ноге уже прошли.

Перед нами груда кирпичей.

– Перенести их на ту сторону поля, – командует Эмма. – Брать десять штук за раз!

Мы накладываем кирпичи на согнутую руку по одному, балансируя, чтобы они не упали, пока не наберется полная порция.

Руки трясутся, готовые под грузом ноши вывернуться из суставов; мы шагаем осторожно, стараясь не спотыкаться. Нам мешают сандалии, которые скользят то в одну сторону, то в другую. В грязи очень трудно удерживать их на ногах, к тому же из-за кирпичей не видишь, куда идешь. Пока мы тащимся по этой пересеченной местности, под ногу норовят подвернуться камни и колючки. Если уронишь хоть один кирпич, то, чтобы поднять его, придется сначала уронить всю остальную стопку. Эмма идет сзади, кнутом заставляя нас работать усерднее.

– Стой! – Эмма стоит у котла, разливая нам дневную пайку.

Мы с жадностью набрасываемся на похлебку. Очень трудно сдержать соблазн и не выпить ее в один присест, поскольку желудок требует еще и еще. Потом снова кирпичи, пока не раздается очередное «стой!».

У входа мы разбираем свой хлеб. Мне кажется или наши с Данкой пайки уменьшились? В лагерь привезли сестру нашей блоковой старосты Эльзы, и та похлопотала, чтобы ее поселили к нам в блок. Думаю, она ест наш хлеб.

– Пойду к окну. Может, удастся что-нибудь организовать, – говорю я Данке, отправляясь к стене в конце блока. Это у нас новоиспеченная система бартера, а мужчинам по другую сторону ограды я могу предложить только одно – то, что я полька. Им очень хочется пообщаться с соотечественницами, а в женской части лагеря полек кроме нас с Данкой еще всего пара человек: это наше важное преимущество перед словачками, которые польского не знают.

– Как тебя зовут? – слышу я мужской голос из окна напротив.

В его голосе слышится доброжелательность.

– Рена. Я здесь с сестрой, и мы обе до смерти проголодались.

– Спускайся. Я что-нибудь брошу.

Я жду и жду у дверей, но к ступенькам ничего не падает.

Дверь Эльзы приоткрыта. Я беспокоюсь, что после нашей недавней стычки она теперь накажет меня за то, что я спустилась. Что-то падает в грязь. Я озираюсь на вышку. Охранник смотрит в другую сторону. Я стремглав бросаюсь из дверей к своей передачке, хватаю ее и затаив дыхание прижимаюсь к стене. Это трудно понять – как столь обыденная задача может быть сопряжена с риском для жизни: за кусочек хлеба величиной с мою ладонь я могу умереть.

Данка с ужасом смотрит на меня, когда я отламываю ей половину.

– Рена, сейчас Пасха, нам нельзя квасной хлеб.

– Это мицва, Данка. Дар. Бог наверняка поймет.


Четыре утра.

– Raus! Raus!

Мы вскакиваем с нар и запрыгиваем в сандалии. Быстро съедаем на двоих нашу добавку хлеба.

– Марш!

Несмотря на усталость, мы стараемся шагать твердо, как нам и велят.

– Марш!

Мы держим головы прямо, маршируем в ногу, играя роль послушных слуг Третьего рейха, но гордиться здесь нечем. Мы организовали добавку хлеба. Для нас это очень много, а для них пустяк.

– Стройся поперек поля!

Груда кирпичей за ночь ничуть не уменьшилась. Мы строимся, гадая, что это будет за работа?

– Вставай справа от меня, – говорю я Данке.

– Повернуться ко мне лицом!

Мы разбредаемся по своим местам сантиметрах в тридцати друг от друга, ожидая, что дальше. Приказы рявкают по-немецки. Первая в шеренге девушка берет кирпич и кидает его соседке, а та передает дальше. Хлыст сбивает нерешительность с первой девушки, и она хватает следующий кирпич.

Девушка слева от меня кидает мне в руки первый кирпич. Я без труда перекидываю его Данке и успеваю вовремя повернуться, чтобы принять следующий. Мы слышим, как эсэсовец у начала шеренги орет: «Schnell! Schnell!» Темп нарастает, и даже мига уже не хватает, чтобы перебросить кирпич соседке и поймать новый. После двадцати передач мои руки исцарапаны, из них начинает сочиться кровь. Грубые ребра обожженной глины врезаются в наши ладони, наслаивая друг на друга свежие раны. Данка не столь проворна и не всегда успевает повернуться вовремя, чтобы поймать мой кирпич, но девушка слева от меня не ждет. Она все равно продолжает кидать.

Хочется орать от боли, когда кирпичи приземляются мне на ноги, но я сдерживаюсь. Нельзя привлекать к себе внимание. Я перебрасываю кирпичи, как мне велят, но не кидаю их на ноги сестре: я ни за что не причиню ей мучений, которые причиняют мне. Я быстро хватаю упавшие мне на ноги кирпичи и держу, пока Данка не сможет их подхватить. Порой у меня в руках накапливается две-три, а то и четыре штуки. Данка видит мои затруднения и увеличивает скорость, но она, как и я, не хочет бросать кирпичи на ноги соседке. Нам повезло в одном: эсэсовец не видит, что кирпичи