Клятва. История сестер, выживших в Освенциме — страница 21 из 50

Нам кое-как удается подсчитать, сколько воскресений мы провели в лагере, и по всему выходит, что сегодня Йом-Кипур.[34] Мы с Данкой постимся от восхода до заката. В душе я молюсь: «О Всевышний, прошу, помоги моим родителям, защити их, пока мы не вернемся домой. Скажи им, что мы живы и что мы их любим. Скажи маме, я знаю, что она наблюдает за нами твоими глазами. Укрепи нашу веру и нашу плоть. Не дай нам сдаться голоду. Во имя твое, Господи, который мой Бог».

В моих молитвах есть сила, она укрепляет мне руки и спину, когда мы весь день напролет просеиваем песок. Знание, что Бог рядом, поднимает дух, и мы работаем с возродившейся надеждой в сердце, не обращаем внимания на спрятанный в кармане хлеб и отказываемся от супа в обед. Вечером после заката мы съедаем на ужин вчерашний хлеб, а сегодняшний оставляем на утро. Пост того стоит – правда, мы и без того так голодаем, что для желудка разницы почти никакой. Мы просто делаем то, что делали из года в год с тех пор, как стали достаточно взрослыми, чтобы поститься в этот святой день.

* * *

Данка стоит сзади меня в очереди за супом, как вдруг капо ни с того ни с сего обвиняет ее, что она встала за добавкой, и бьет стальным половником по голове.

– Я никогда больше не приду за супом, – плачет она с пустой миской в руках.

– Данка, тебе нужно есть суп. Нас не так хорошо кормят, чтобы пропускать обед.

– Никогда больше не встану в эту очередь.

– Вот, возьми у меня.

– Нет, ты не должна отдавать мне свою порцию.

– Почему? Ведь могли ударить и меня. Она выбрала тебя просто из жестокости и эгоизма, поскольку хочет отнять у тебя суп.

– Твой я не возьму.

– Лучше бери: если не будешь, я не съем ни ложки, и весь этот суп пропадет. Давай, поешь немного. – Мы берем ложки и склоняемся над одной миской. Она начинает нерешительно прихлебывать.

– Ты набираешь в ложку меньше, чем я. Бери больше.

Она со смутной улыбкой набирает больше. В миске плавает крошечный кусочек репы. Я подталкиваю его к Данке. Она отталкивает обратно. Так мы и приканчиваем мою порцию супа – две ложки за раз, – а потом делим репу пополам.

На следующий день она отказывается вставать в очередь за супом, и мне опять приходится уговаривать ее есть мой, и вновь мы, считая ложки, едим мою порцию. Мне, конечно, хотелось бы, чтобы она вернулась в очередь, но я молчу.


Воскресенье. Осень. Мы слезаем с полок. Получаем чай. Съедаем свои полкусочка хлеба. Прошел слух, что будет селекция.

– Что еще за селекция? – спрашиваем мы друг дружку.

Мы весь день приводим себя в порядок, выковыриваем вшей из подмышек и из одежды. Бороться с этими тварями бесполезно, они повсюду.

Я плюю на сандалии, смачиваю стрелки на штанах. Раз будет селекция, в чем бы она ни заключалась, значит, внешность важна. Я хочу выглядеть хорошо. Воскресенье подходит к концу вместе со светом бледного солнца.


Четыре утра.

– Raus! Raus!

Мы выходим наружу и хватаем свой чай. Я сразу замечаю: что-то изменилось. Охранники нас не пересчитывают. Вместо этого они стоят у края лагеря, не обращая внимания на наши стройные шеренги и безупречные ряды. Мы ждем и ждем. Один из крайних рядов начинает медленно двигаться вперед. Мы силимся разглядеть, что происходит, но это слишком далеко. «Селекция». Шепот быстро проносится по рядам, достигая тех, кто пока стоит на месте.

– Зачем это? – спрашивает Данка.

– Не знаю. – Я вру. У меня есть одно подозрение, но это не то, чем я хотела бы поделиться с близким человеком. Мы стоим в шеренгах и наблюдаем, что еще за новый фокус придумали нацисты.

– Они решают, кому жить, а кому нет. – Шепот подтверждает мои подозрения. Наши ряды притихли и замерли. Неужели это правда?

Как они могут? Мы уже видели, как они давят нас, словно тараканов, – так что же удивляться следующему шагу? Мы продвигаемся вперед. Я ободряюще сжимаю Данкину руку.

– Сначала пойду я, – шепчу я ей.

Сейчас очередь двух сестер. Я помню их по нашему первому составу. Они здесь, как и я, с самого начала. Они подходят к столу эсэсовцев. Офицер указывает одной идти налево, а другой – направо.

– Нет! Прошу вас! – кричит та, которой назначили жить, и падает на колени. – Позвольте мне идти с сестрой, – умоляет она офицера, тщательно стараясь не касаться его. Она в слезах валяется у его отполированных сапог, моля о милосердии.

Он показывает пальцем. Она следует за сестрой. Держась за руки, они направляются к открытым грузовикам.

Я в последний раз сжимаю Данкину руку и шагаю к тем, кто будет решать, годна я или нет. Возможно, завтра уже не наступит, если мы не пройдем селекцию. А если пройдем – все равно, завтра может не наступить.

Я не дышу. Большим пальцем мне назначают жить. Я нерешительно, осторожно прохожу вперед и жду сестру…

Большой палец указывает Данке следовать за мной. Я выдыхаю.


Бросив украдкой последний взгляд на тех сестер, я вдруг начинаю жалеть, что не знала их – ни имен, вообще ничего. Единственное, что помню, – это как они стояли впереди меня в очереди на второй день, когда нам делали татуировки. Кажется, у них были номера 1001 и 1002. Я смотрю на левый локоть. Серо-синие чернила бросаются мне в глаза. 1716. С тех пор как нас перевели в Биркенау, я очень редко встречала номера ниже моего. Интересно, сколько человек из первого состава остались в живых?[35]

Девушек, отправленных в сторону смерти, толкают на открытые грузовики. В последний раз я видела эти чудовищные грузовики только в самый первый день. Кровь отливает от Данкиных щек, и ее лицо бледнеет. Застыв в ужасе, она смотрит, как девушки карабкаются друг через дружку, а эсэсовцы лупят их хлыстами. Со скотом, с овцами и то обращаются уважительнее. Я беру было Данку за руку, чтобы увести ее на другой конец площадки, подальше от этого зрелища, но моя рука, дотронувшись до ее липкой кожи, непроизвольно отдергивается.


Дети семейства Хартманн (слева направо): Бьянка и Эндрю (выжили), Валика и Ольга (погибли). Фотографий Магды не сохранилось. Фото предоставлено Ави Мизрахи, образовательный фонд Holocaust Education Projects


– Пойдем, Данка. Мы ничего не можем для них сделать.

– Куда их везут?

– Не знаю, но там их не ждет ничего хорошего.

Ее взгляд остекленел. Солнце опустилось за горизонт. Уму непостижимо: мы провели целый день, ожидая решения самозваных богов – заслуживаем ли мы жить. Население нашего блока поредело. Мы не обсуждаем, куда увезли тех девушек.

На следующее утро мы выстраиваемся на поверку, но нас никто не считает. Мы стоим в аккуратных шеренгах по пятеро и ждем. Ждем в темноте. Ждем в свете утра. Ждем на полуденном солнце. Очередь продвигается вперед. Перерыва на обед нет, мы просто стоим и ждем – без всяких перерывов.

У нас снова селекция.

* * *

Четыре утра.

– Raus! Raus!

Очередная селекция.[36]

* * *

Однажды вечером после поверки блоковая староста раздает многим из нас, включая меня и Данку, пакеты от Красного Креста. Мы разглядываем пакеты, пораженные самим фактом их присутствия в этом месте. На бурой бумаге даже написаны наши имена: Рена Корнрайх и Данка Корнрайх. Марка швейцарская. Я долго рассматриваю посылку. Разноцветный, нарядный пакет служит подтверждением, что за окружающими нас электрическими оградами и колючими проволоками существует другой мир. Доказательством, что где-то есть какие-то люди, которым не наплевать, живы мы или нет.

Разорвав бумагу, мы вспарываем коробочки, словно подарки от родных. Внутри банка сардин, пачка крекеров и сладкое печенье. Мы медленно вскрываем сардины. Они очень соленые. Но после того как полгода у тебя во рту не было ничего, обладающего вкусом, они кажутся праздничным столом. Мы макаем пальцы в масло и медленно слизываем, стараясь растянуть трапезу, но даже если бы мы могли лизать масло всю ночь, этого все равно показалось бы мало. Крекеры и печенье мы прячем в карманы до завтра.

На следующий день я с наслаждением заедаю суп крекерами, а печенье оставляю на ужин и чувствую, как у меня прибавилось сил. После нашего убогого ужина сладкое печенье кажется настоящим десертом. Оно тает во рту, унося наши органы чувств в иное царство и заставляя их страстно желать добавки. Мы тосковали по сахару с первого же дня в лагере, и вот он врывается в наши организмы, но быстро исчезает, будто и не бывало. Мы очень признательны за этот полуобед; на следующий день наши желудки томятся и умоляют дать им еще, но теперь у нас снова лишь хлеб, чай да суп.

– Ну что, сегодня возьмешь суп? – спрашиваю я Данку в надежде, что посылка взбодрила ее аппетит. Данка мотает головой. Я стараюсь обращаться с ней как можно мягче. Но если она не начнет есть больше и брать свою порцию супа, то превратится в музельмана, а из этого статуса пути назад нет.[37] Если ты отощал вконец, то все, ты покойник. Я не оставляю попыток уговорить ее взять суп, но ее воля к жизни тает прямо на глазах. Как мне вернуть сестре желание жить? Без этого не выжить нам обеим – ведь она нужна мне не меньше, чем я ей.

Нас теперь провожает на работу и вечером встречает оркестр, а мы должны маршировать в такт музыке.[38] Это идет вразрез со всем, что мы здесь делаем, это плевок в лицо остаткам нашего достоинства. Думаю, немцам нравится сам факт, что на лестнице жизни они опускают нас еще на одну ступеньку. Музыкантам живется немного лучше, чем нам, но мы не завидуем тем, кому повезло получить работу внутри лагеря. Кроме всего прочего, их заставляют играть в любую погоду, и любой из них – если он заболеет или окончательно отощает – может точно так же не пройти селекцию, как и мы. Так что лучше им ненамного. Мы все здесь рабы. У одного раба работа может быть легче, чем у другого, но они все равно остаются рабами. Единственный способ избежать верной смерти – найти работу внутри лагеря, но даже это не дает полной гарантии.