Клятва. История сестер, выживших в Освенциме — страница 25 из 50

ышу в них, но даже мое горячее дыхание не может растопить смертельный холод. Я сжимаю и ломаю руки до боли, но и это не помогает прогнать навязчивую манию. Мне не хочется брать вечерний хлеб, не вымыв рук, но я слишком голодна, чтобы пренебречь едой. Наконец у меня появляется время, чтобы в уборной ополоснуть руки и лицо, но во всем мире не хватит воды, чтобы вымыть из моего сознания образ мерзлого трупа. Как я мечтаю о горячей ванне, о чашке какао, которое подсластило бы мой рассудок и прогнало сжирающие меня леденящие страхи.

– Будешь все время спать с краю, у перегородки стойла, – говорю я Данке, когда мы залезаем на полку. Я не хочу, чтобы до нее хоть раз дотронулась смерть.

Она изумленно моргает:

– С тобой все в порядке?

– Разумеется. – Я натягиваю одеяло на наши плечи, прижимаясь к сестре как можно теснее и стараясь, чтобы мое тело не соприкоснулось со спящей рядом девушкой.


Здесь нельзя ни на что полагаться. Здесь нельзя полагаться даже на землю под ногами.

* * *

Новый слой снега сверкает по всему двору, создавая иллюзию чистоты. Но эта фантазия длится недолго – когда эсэсовцы закончат поверку и мы разойдемся по бригадам, земля вновь вернется в свое обычное здешнее состояние: подмороженную серо-бурую грязь. Лед хрустит под сапогами эсэсовцев, пока они шагают взад-вперед перед нашими шеренгами и считают, считают. Между температурой воздуха и нашим дыханием почти нет разницы, последние снежинки опускаются на наши веки без особого риска растаять. Я топаю ногами, чтобы разбудить еще не успевшие проснуться ступни и не дать им замерзнуть в ступоре ожидания. Звезды блестят над нашими головами, словно светлые сосульки, безразлично свисающие с небес. Я топаю ногами.[41]

* * *

Мы стоим в очереди на селекцию. Это длинный день, к тому же ни еды, ни воды. Аделу Гросс я видела в лагере лишь пару раз. Мы не очень хорошо знакомы, я только знаю, что она – дочь рабби из Гуменне, и помню, что ее тоже везли в первом составе.

Очередь движется, и тут я замечаю, что вперед выходит Адела. Я поражена ее красотой и вспоминаю, какими роскошными, чудесными были ее рыжие кудри, пока ее не обрили. Меня ошеломляет, что, невзирая на лагерные тяготы, она по-прежнему выглядит очень привлекательной.

Она подходит к палачам. Эсэсовец смотрит на нее. Ее подбородок мужественно приподнят. Большой палец делает указательный жест. Она отправляется к обреченным.

Ничего не понимаю. Как выбор мог пасть на нее? Она выглядит лучше меня. Аделу нужно оставить в живых. Это наверняка ошибка.

К палачам подходит следующая девушка.


Адела Гросс. Фото из семейного архива


Я вне себя от гнева на этих самозваных богов, которые распоряжаются нашими жизнями, и мне жаль, что я не могу заорать на них, заставить их обратить внимание на ошибку. Но я и сама должна быть готова к жесту большого пальца. Сжав напоследок Данкину руку, я шагаю навстречу судьбе. Нам или холодно, или жарко, здесь нет промежуточных состояний. Мы голодные и жалкие. Через пару мгновений мы можем превратиться в трупы. Не больные, не голодные, нам не будет ни холодно, ни жарко – просто трупы.

Я шагаю к палачам с поднятым подбородком. Жест большого пальца.

Данка идет следом за мной. Большой палец решил дать нам пожить еще денек. К палачам подходит следующая девушка.[42]

Начинается погрузка девушек, женщин, моих товарок. Обычно я не смотрю, но на этот раз должна. Прокручивая в голове ход селекции, я пытаюсь понять, как они принимают решения. Почему? Почему? С Аделой все в порядке. Она милая молодая женщина. Она красива. Мы никто, мы – лишь негодные деревяшки.

И тут понимание наносит удар прямо между глаз, словно мне врезал сам Таубе. Их цель – не уничтожить или осквернить нас самих, а сделать посмешище из всех наших ценностей – из красоты, милосердия, любви. Аделу швыряют в кузов вместе с остальными, но она поворачивается, чтобы помочь тем, кого кидают вслед за ней. Она по-прежнему держит подбородок мужественно и с достоинством. Она не боится. Ее рука обхватывает слабую девушку, которую не держат ноги. Изрыгнув клубы выхлопа, грузовики отправляются к газовым камерам. Я не могу оторвать глаз от удаляющейся фигуры Аделы. Мое сердце готово разорваться, словно затягивается наброшенная на него петля. Грузовики исчезают из виду, и часть меня умирает вместе с Аделой.[43]

* * *

Данка подхватила чесотку. От жизни в такой тесноте чесоткой заражаются многие, и если она на видимой части тела, то это довольно опасно. К счастью, лицо и руки у Данки не затронуты, а ноги настолько грязные, что за грязью никто ничего не увидит. Но достаточно любого пустяка, чтобы эсэсовцы в два счета сочли нас недостойными жить, а селекции стали, похоже, более регулярными. Я роюсь в памяти в поисках средства от чесотки и позволяю прошлому немного заглянуть в мое настоящее – ровно настолько, сколько нужно, чтобы Данка поправилась, и я припоминаю…


Мы подхватили чесотку в школе, и нас отправили домой вместе с другими зараженными детьми.

– Рена! Данка! Идите на кухню, я натру вас, бедняжек, этой серой. – Мама открыла дверцу печки и принялась втирать мазь в нашу кожу. – Вот так. Сейчас я вас закутаю, и будете спать сегодня у печки, мазь впитается в болячки как следует, и они исчезнут. – Мы надели свои сплошные пижамы – такие, где застежка пониже спины. Потом мама завернула нас в старые полотенца, придвинула лавку к полатям, соорудив нам небольшое спальное пространство. Она взбила пуховые подушки, заботливо укрыла нас одеялом, обняла и поцеловала на ночь. – Сладких снов. – На следующее утро она согрела воду и выкупала нас в большом корыте, хорошенько натерев серным мылом.

– Мама! Ты с нами, как с бельем, – хихикали мы.

– Это потому что я хочу, чтобы на вас не было ни пятнышка! – Она обняла нас, закутала наши тельца в полотенца и насухо вытерла. – Теперь вы снова похожи на двух здоровых юных дам! – Она сняла с нас полотенца, и мы увидели свою мягкую розовую кожу – свежую и чистую, как у младенцев.

– Все равно чешется! – пожаловалась Данка, обнимая маму за ногу.

– Это ничего. Еще раз выкупаетесь и будете готовы к школе.


Я несу кусок хлеба блоковой старосте.

– Мне нужна сера.

– Зачем?

– Чесотка.

– Хм! Лучше побыстрее от нее избавиться. – Она исчезает в своей комнате. Как всегда, я должна ждать, пока она не сочтет нужным выйти, и на корточках пристраиваюсь у стенки подремать. На удивление, она не заставляет ждать себя вечность и возвращается с мазью.

– Вот. Знаешь, как пользоваться?

– Да. – Я беру мазь. – Děkuji, – благодарю я по-словацки.

Мы с Данкой стоим посреди блока у буржуйки.

– Помнишь, как мама в детстве кутала нас в теплые полотенца и стелила нам спать у печки? – спрашиваю я, втирая ей в кожу серу.

– У нас тоже была чесотка, – тихо отвечает она.

Наши желудки стонут, когда мы делим пополам Данкину пайку хлеба. Мы говорим шепотом, а то и вообще молчим. Я жду вместе с ней, потому что знаю: если она устанет, то сразу уйдет от печки, а я хочу быть уверенной, что мазь как следует проникла в кожу. Заботливо натирая сестру, лелея ее, я чувствую себя мамой, но только на этот раз у нас нет ни одеял, чтобы укутаться, ни фланелевых пижам. У серной мази сильный запах, но среди других телесных ароматов, в которых мы постоянно живем, он не очень заметен. Я решаю, что ей вполне можно не смывать мазь до завтрашнего вечера.

– Как ты собираешься ее смыть? – спрашивает Данка.

– Ополосну тебя из мисок.

– Я тогда не смогу есть из своей. – Видно, что ей страшно от одной мысли.

– Почему? – хочу спросить я. – Что тут такого?

Но я держу язык за зубами. Не хочу рисковать тем, что она снова откажется есть.

– Мы возьмем только мою миску, – предлагаю я, – а есть будем пока из твоей. А в воскресенье я отмою свою как следует.

На следующий вечер я набираю воду и споласкиваю тело сестры от мази. Чесотки и след простыл.

Данка с облегчением осматривает свою кожу. Где-то сбоку на периферии моего зрения проплывает ангельское лицо мамы. Слава богу, зараза не оставила никаких пятен.

* * *

Мы на поверке – ждем, пока нас пересчитают. Они ходят туда-сюда среди шеренг – считают, бьют, орут. Данка переминается с ноги на ногу, и я бросаю быстрый взгляд в ее сторону. С ней все в порядке, просто ей тяжко и голодно, как и мне. Я ободряюще дотрагиваюсь до ее руки. Она дотрагивается до моей в ответ. Это наша перекличка. Каждое утро мы стремимся обменяться молчаливым посланием: мол, со мной все хорошо.

Сегодня мы в переднем ряду. Это необычно, ведь мы всегда стараемся встать где-нибудь сзади или в середине – затеряться, быть незаметными. Когда стоишь в числе первых, труднее уследить и подготовиться к тому, что может взбрести нацистам на ум.

Вдали я вижу приближающуюся колонну. На этой дороге я раньше никогда никого не видела. Я пытаюсь сообразить. Кто же попал сегодня в этот ад? Они пытаются шагать в ногу, но не очень хорошо с этим справляются. По шеренгам проносится шепот: «Они вывезли еврейский приют».[44]

Эсэсовцы снимают с плеч винтовки. «Шагом марш!» Команды лязгают в тяжелом утреннем воздухе. Мое сердце останавливается. Я вглядываюсь в колонну. Сотни пар крохотных детских ножек шагают мимо меня, моей сестры, мимо всех женщин в лагере. Некоторые зарылись личиками в мягкие игрушки и дышат набивкой, ища утешения в этих неодушевленных предметах. Младшие держат за руки старших. Они уставились на нас своими глазами – большими, как блюдца, растерянными, как у заблудившихся ягнят. Где-то в гуще наших рядов слышен тяжелый, полный слез вздох. Должно быть, кто-то из матерей вспомнил собственное любимое дитя.