Клятва. История сестер, выживших в Освенциме — страница 35 из 50

– Ты не заболеваешь?

Я трясу головой. Она глядит на меня с тревогой.

На глаза сзади давят слезы, требуют выхода. Но я не плачу. Слезы требуют времени, а времени нет. Я силюсь найти разумное объяснение, но в этом месте не может быть ничего разумного. Что они сделали, обнаружив, что в особой бригаде отсутствуют три номера? Может, женщина, которая умыкнула из строя свою кузину или сестру, поставила кого-то вместо нее? Почему они не стали нас искать? Ведь наши номера у них записаны. Почему мы живы, а девушки, которых отобрали вместе с нами, – нет? Настанет ли миг, когда можно будет поблагодарить Бога за то, что мы живы сегодня, без того чтобы просить его о той же милости на завтра? И на следующий день? Жизнь – это привилегия или проклятье?

Слухи о большой селекции становятся все упорнее. Можно подумать, мы не успели побывать в лапах Менгеле: я вновь волнуюсь за Данкину рану. Шрам уже не такой красный, как пару недель назад, но все равно он достаточно выделяется, чтобы привлечь взгляд эсэсовца при отборе.

– Завтра, – слышу я шепот впереди. Я передаю информацию дальше – назад по очереди. Так мы и распространяем информацию – от одного к другому, как перебрасываем кирпичи. Как правило, это происходит в очереди за супом или вечерним хлебом. – Завтра.

Я беру хлеб и сообщаю Данке, что иду наружу.

– Зачем?

– Может, найду что-нибудь. – Я раздражена. Она здесь ни при чем. Мы обе на нервах от усталости, от изнурения, которое наступает, когда постоянно находишься на грани. Мне сейчас надо заняться поисками у блока – хоть чем-нибудь, заглушающим мысли о том, что сегодня, может статься, наш последний вечер. Проходя мимо кухни, я смотрю в оба – нет ли на земле картофельных очистков или еще чего-то съедобного. Я мечтаю добыть хоть какой-нибудь еды, подкрепиться перед селекцией. Кроме пищи, я не знаю, что еще искать, но если тут и были какие объедки, другие узницы и крысы сегодня опередили меня. К моему огромному изумлению, из грязи на меня смотрит красно-голубая обертка с надписью «Цикорий». Сначала я просто гляжу, наслаждаясь видом знакомой марки и рожденными ею воспоминаниями. Потом я поднимаю обертку и утыкаюсь в нее носом, давая аромату увлечь меня в прошлое.


– Рена, прекрати с ним играть, у тебя будут красные пальцы, – ворчит с любовью мама. – Глянь на руки! Ничего не трогай. Иди быстренько вымой. Эта краска пачкается.

– А зачем он нужен?

– От него кофе мягче и не такой кислый для желудка – так любит папа.


В вечернем воздухе я ощущаю запах только что сваренного кофе. На пальцах остались знакомые красные пятна. Я смотрю и смотрю на обертку, потом бережно складываю драгоценную бумажку и убираю ее в подол. «Спасибо, мама!»

Я заставляю себя заснуть, мысленно повторяя, что завтра нужно быть свежей, какое бы испытание они нам ни придумали. Поначалу я сплю урывками, но потом приходит глубокий сон, и я перестаю воспринимать звуки за окном – крики, стрельбу. Многие из тех, кто не питает никаких надежд на завтрашний день, рискуют, несмотря на луну в небе, попробовать добраться до ограды, так что завтра у эсэсовцев будет для отбора на несколько человек меньше.


Четыре утра.

– Raus! Raus!

Утро наступает слишком быстро. Чая не дают. Страх, словно туман, толстой пеленой опустился на лагерь. Мертвые, которых мы каждое утро выносим из блока, всегда будили во мне жалость, но сегодня у меня другие чувства: хорошо им, отошедшим в мир иной в блаженном неведении. Тела на изгороди обычно печалят меня, но сегодня я уважаю их за решимость отнять у нацистов их тайное удовольствие убивать нас. По меркам Аушвица-Биркенау умереть от собственной руки – это благо.

Дождь то еле брызгает, то льет, словно небу никак не определиться с выбором. Зато у селекционной команды никаких проблем с выбором нет. Мы стоим шеренгами по пятеро на Лагерштрассе уже несколько часов. Наша колонна растянулась вдоль всего лагеря. Утренний дождь сменяется изморосью. Время обеда проходит без супа – какой смысл кормить тех, кто вот-вот умрет? В своих начищенных сапогах и отутюженных серых галифе эсэсовские офицеры красуются друг перед другом, словно боги вселенной, и, оценивая наши дефекты, указывают резким жестом большого пальца: сюда – смерть, туда – жизнь.

Таубе и Штивиц шагают вдоль шеренг.

– Никчемные mist bienes! – орет Штивиц. – На колени, scheiss-Juden!

У меня по коже ползут мурашки. Поймав Данкин взгляд, я делаю предупреждающий жест.

Таубе поворачивается к нашей шеренге.

– На колени!

Я тащу ее за собой в грязь.

Его дубинка бьет по коленям девушку, которая промедлила, не понимая, чего от нее хотят. Ее вопль пронзает воздух. Таубе и его дружки, довольные собой, идут дальше. Наши колени ноют. Мы не меняем позу, не двигаемся. Мы стоим на коленях не шевелясь.

Таубе хмурится. Он наслаждается властью.

– Лечь лицом вниз! Полностью! Головы вниз!

Мы падаем на живот в грязь. Об этой части «зарядки» Данку можно не предупреждать, мы уже многократно наблюдали результаты отжиманий в версии Таубе.

– Вверх! Вниз! – Лежа лицами в грязи, мы рывком поднимаем наши хилые тела и опускаем их назад на землю по его команде.

– Вверх! Вниз! – Понятия не имею, сколько отжиманий мы уже сделали, мой рассудок отключился, а тело продолжает двигаться.

– Стой! – орет Таубе. Мы падаем в грязь. – Не двигаться!

«Прошу, не дай соседке поднять голову», – молюсь я. Таубе отходит от нас и направляется дальше, вдоль шеренги. Я стараюсь не слышать звуков, которые, как я уже знаю, могут за этим последовать. Они больше не ждут, пока кто-нибудь поднимет голову, дав предлог вышибить себе мозги. Они теперь просто выбирают приглянувшийся череп и раскалывают его ногой, прежде чем двинуться к следующей жертве.

Ожидание – невыносимо, ужас – неописуем.

Нам остается лишь лежать, уставившись в землю, сверля глазами грязную жижу, зафиксировав на ней взгляд. Мы едва дышим.

Это не кончится никогда.


Нам наконец разрешают окончить «зарядку». Мы помогаем друг дружке подняться с земли, стараясь не смотреть на тела, которые больше не встанут.

Мы теснимся, осторожно обходя тех, для кого селекция завершена – только отсеяли их не пальцем, а сапогом. Мы все ближе и ближе продвигаемся к богам из СС, пытаясь не думать, что каждый твой шаг – это очередное решение, кому из впереди стоящих жить, а кому умереть.

Я смотрю на Данкино лицо. Оно перепачкано, и у меня рождается одна идея. Но сначала я плюю на рукав и удаляю с ее кожи грязь и копоть.

– Теперь меня. – Она протирает мое лицо, стараясь убрать все пятна, оставшиеся после «зарядки» с Таубе. Теперь, когда наши лица чисты, я наклоняюсь и пальцем зачерпываю грязь.

– Что ты делаешь? – тревожно спрашивает Данка.

– Маскирую твой шрам. – Я мажу грязью по ее лбу. – Все получается, Данка. Даже я теперь не вижу его, хоть и знаю, что он там.

Мы все ближе и ближе.

– Хочешь пойти первой? – Настало время решить, в каком порядке мы предстанем перед нашими судьями.

– Не знаю. – Ее голос дрожит.

– Если ты пойдешь первой и тебя отсеют, мне будет проще составить тебе компанию.

– Как? – Теперь мы уже видим канаву, через которую придется прыгать.

– Я могу завалить испытание или прикинуться доходягой.

– А если ты пойдешь первой и тебя пропустят, а меня отсеют? Что тогда?

– Побегу за тобой, умоляя, чтобы мне дали умереть вместе с сестрой.

– Но это больше не работает.

– Тогда я наброшусь на охранника, и меня пристрелят. Тогда, по крайней мере, ты будешь знать, что я тоже умерла.

– Ты что, нет! Мне невыносимо даже представить, как тебя расстреливают у меня на глазах. Я хочу, чтобы мы были вместе, или никак.

– Тогда иди первой. – Я ставлю ее перед собой.

Она стыдливо смотрит на землю.

– Мне страшно. Я не так хорошо выгляжу, как ты.

– Ну, значит, я первая. Подниму голову повыше, а ты иди сразу сзади. Они будут ослеплены мною и подумают, что ты выглядишь не так уж плохо. – Она вовсе не выглядит плохо; она потеряла в теле, но лицо у нее симпатичнее моего. И потом она не утратила эту искру во взгляде, которая говорит: «Я буду жить».

– Ладно, давай ты, – говорит она. – Я буду смелее, если смогу все время смотреть на тебя.

Я разворачиваю подол и достаю сокровище, найденное вчера вечером – я хранила его от стихий десять с лишним часов.

– Дай-ка сюда свое лицо. – Развернув обертку от цикория, я слегка подкрашиваю ее щеки. Краска с бумаги добавляет ее бледной коже румянца.

Поплевав на руку, я размазываю ее, чтобы смотрелось натурально, и делаю шаг назад, изумленная мгновенным преображением.

– Прекрасно. Ты сейчас – воплощение здоровья.

– Шрам.

Я беру на палец еще немного грязи и провожу по порезу.

– Отлично заживает, – заверяю я.

– Правда?

– Да. Ты выглядишь вполне. – Мы продвигаемся ближе. – Не гляди на других. Просто говори себе, что ты перелетишь через эту канаву прямо в мои объятья. И больше ни о чем не думай. – Я поворачиваюсь в ней спиной, но руку оставляю сзади, чтобы держать ее до самого последнего момента.

Нам уже осталось недолго, перед нами человек 20 или, может, 30. Девушка передо мной оборачивается.

– Ты справишься, – говорит она по-словацки.

Я пытаюсь найти слова поддержки, но на ум ничего не идет.

– Ты тоже.

– Прошу, возьми. – Она берет мою руку и вкладывает в нее что-то круглое и холодное. – Обручальное кольцо моей матери. Не хочу, чтобы оно досталось им, – шепчет она.

– Я не могу.

– Ты должна. Не дай им его забрать. Обещай! – Ее глаза словно стальные лучи, ее взгляд заставляет меня поклясться, что я сохраню ее прошлое.

– Обещаю.

Она шагает к охранникам. Я не знаю, что делать с этим золотом в руке. Меня могут убить за то, что я его прячу. Я вытираю рот и закидываю кольцо под язык, к слонику.

Большой палец выносит приговор. Девушка, чья фамильная ценность спрятана у меня во рту, направляется к другим забракованным. Она оборачивается и смотрит с легкой тоской. Наши взгляды через двор скрепляют наши судьбы.