Клятва. История сестер, выживших в Освенциме — страница 36 из 50

Я так никогда и не узнаю, как ее звали.


Подходит моя очередь. Я шагаю к столам.

– Стой! – Пульс стучит в ушах.

Их взгляды направлены на мою руку – номер 1716.

– С первого состава, – говорит один из них по-немецки.

– Даже не верится.

Это сработает мне на пользу? Или обернется гибелью?

Отрывистый жест большого пальца указывает мне прыгать.

Я шагаю мимо них к канаве – подбородок вверх, плечи расправлены. Места для разбега нет – лишь по полметра с обеих сторон: для толчка и приземления. Сама канава больше метра в ширину и столько же в глубину. Тот, кто упадет в нее, окажется в грязи, скопившейся от дождей, и потеряет последний шанс выжить. Я перелетаю через канаву с небольшим запасом и прижимаюсь к стене по другую сторону, чтобы оставить сестре достаточно пространства для приземления, но оглянуться и смотреть я не в силах. Секунды растягиваются в бесконечные часы неведения.


После войны Рена поместила на этом кольце свои инициалы: RK


Я жду затаив дыханье, прислушиваясь, всем телом прижавшись к стене и всей душой желая, чтобы на этом месте оказалась сестра. Я воображаю, что мы связаны нитью, которая тянет ее ко мне. Я не думаю о том, как она упадет в яму. Я думаю только о том, как она стоит рядом.

Тишина…


Две ладошки, скользнув по моей талии, легко сжимают ее. Я выдыхаю. Прижимаю ее руки к своему животу и молюсь, чтобы мне никогда больше не пришлось их отпускать. Мы не говорим, мы не ликуем; наша победа слишком мала на фоне огромного числа проигравших. Сквозь тучи наконец проглядывает солнце. Оно бледное и слабое, но мы с Данкой валяемся на мокрой земле, вымотанные многочасовой пыткой ожидания. Наши руки соприкасаются, но лишь слегка – ровно настолько, чтобы не дать нам забыть, что мы по-прежнему вместе. Я вынимаю изо рта кольцо и слоника – два надгробья, нашедшие убежище под моим языком.

Это все, что осталось от ее семьи. Это кольцо – ее бессмертие из золота и памяти. Я даю молчаливый обет сохранить его от немцев, пока сама жива. Мы встаем, когда солнце начинает клониться к горизонту. Удлинившиеся тени падают на поле. В очереди на селекцию все еще стоят сотни, если не тысячи, женщин.

Не в состоянии смотреть по сторонам или размышлять о сегодняшних событиях, мы оцепенело бредем по пустому лагерю. Никто не смеет заговорить с другими. Девочка-подросток ест лимон, а мать упрашивает ее дать кусочек. Та бросает на мать сердитый взгляд, пожирая, словно дикая зверушка, выжатую мякоть. Ее зубы вонзаются в кожуру, рвут ее на части. Я с негодованием отворачиваюсь. Она ест весь лимон сама и даже не поделится с матерью!

До чего они нас довели? Найденным картофельным очистком я охотно делюсь с сестрой – а как еще выжить, если не заботиться друг о друге? Мне непонятен этот эгоизм, который я сейчас наблюдала, но кому какое дело, что мне понятно, а что нет?

Последний грузовик отправляется к газовым камерам уже поздно вечером. Мы в него не попали. Бригада смерти покидает лагерь, не обращая на нас внимания. Мы стоим в ожидании команды, но впервые за полтора года нам никто ничего не приказывает. Мы расходимся по пустым блокам. Нашей блоковой нет; мы можем лишь предположить, что она оказалась среди тысяч тех, кто не прошел селекцию.

Нам выдают хлеб. Наши желудки с благодарностью его принимают, но не наши сердца.

Стоит ли мне помолиться? Стоит ли мне вознести хвалы Господу за то, что снова спас наши жизни? Как могу я благодарить или восхвалять Создателя, который все это позволяет? Быть в живых – это не чудо, а трагедия. Как могу я петь славу чуду, что мы с Данкой выжили, когда тысячи наших товарищей по лагерю сейчас в газовых камерах и крематориях всего в паре сотен метров от того места, где мы продолжаем жить?


Четыре утра.

– Raus! Raus!

Мы берем чай и стоим навытяжку в ожидании поверки. Сегодня она не длится и часа. Дым из труб валит непрерывно. Биркенау заволакивает унылый туман. Воздух переполнен пеплом, он накрывает крыши блоков и землю, на которой мы стоим. Мы шагаем за Эммой, весь день работаем, возвращаемся. Вечерняя поверка длится немного дольше: появились новые потрясенные лица, которых еще ждут удары, прививки покорности. Новая порция еврейских девушек и женщин, которым еще неизвестно о ровных шеренгах, молчаливой бдительности и газовых камерах. Составы продолжают прибывать… Нацисты потрудились на славу.


Четыре утра.

– Raus! Raus!

Лагерь полон.[51]

* * *

Осень ушла не прощаясь, и теперь зима берет нас в свое кольцо. Йом-Кипур прошел незамеченным. Некоторые из новеньких постились, но мы-то уже умнее. Мы стоим на вечерней поверке в рано опустившейся темноте. Мне сейчас куда труднее быть все время начеку в ожидании возможных опасностей; сверхбдительность, служившая мне верой и правдой, износилась и начинает отказывать. Я опасаюсь, что под натиском зимы мы с Данкой попадем в настоящую беду. Сколько мы так продержимся? Однажды мы просто свалимся с ног от общего истощения – или хуже того. Я совсем бессильна. Наши судьбы зависят от их прихотей.

Менгеле снова здесь. Он и раньше появлялся, но сегодня для меня это почему-то важно.

– Данка, – шепчу я, – наступают холода, а прошлой зимой очень многие погибли от обморожения. У нас есть, конечно, туфли и носки от Эрны с Фелой, но сколько еще они нам прослужат в этой грязи и снегу? Сколько еще мы сами протянем на такой работе?

Данка наперед знает, что я хочу спросить.

– Прошу тебя, Рена. Я не хочу больше никаких особых бригад.

– А что от меня зависит? Я лишь надеюсь, что нас выберут. Это все, что мне доступно. – Я смотрю перед собой и не могу заставить себя молчать. – Сама посуди, – шепчу я. – Если нас выберут и окажется, что это для внутрилагерной работы, то мы, возможно, выкарабкаемся, а если останемся работать, как сейчас, то эту зиму точно не переживем. Здесь столько, сколько мы, не живут. Нам надо получить хорошую работу, под крышей. – Я приглаживаю щетину на голове и расправляю полоски на форме, чтобы они спускались ровными линиями.

– Рена! – сердится Данка. Она знает, зачем я это делаю. Я окидываю взглядом нас обеих и мысленно киваю. Мы живучие. И мы по-прежнему неплохо выглядим. На наших костях еще осталось какое-то мясо, а у меня почему-то сохранилась и грудь. Я стою, приподняв подбородок и направив взгляд вперед. Данка не хочет второй раз остаться одна и следует моему примеру.

Его алебастровая кожа и лощеные черные волосы светятся ухоженностью. Его серая форма как следует отутюжена, а вдоль брюк проходят безупречные стрелки. Я всегда примечаю такие вещи. Он делает шаг к нашей шеренге. Он нас не знает. Это наше преимущество, мы – лишь безымянные лица в толпе. Мы уже воспользовались своей безликостью, стали невидимыми, чтобы ускользнуть из его лап, но сейчас нам надо выделиться. Он должен как-то заметить, что мы – хорошие девушки, чистые и опрятные, организованные, со всеми теми качествами, что так восхищают немцев даже в евреях. На селекциях он многократно даровал нам жизнь. Лишь однажды он выбрал нас на опыты и смерть. Как будет в этот раз?

Менгеле снова указывает на меня. Подбородок – вверх, взгляд – вперед, грудь – ровно. Затаив дыхание я делаю нерешительный шаг.

Он указывает на Данку.

Я выдыхаю. Мы становимся за другими отобранными девушками. Дина тоже среди нас, я ловлю ее взгляд.


На жизнь или на смерть?


Менгеле завершает селекцию и приказывает эсэсовцу вести нас в карантин. И мы вновь шагаем строем к стоящему отдельно блоку. Когда мы переступаем порог, меня охватывает ужас. У Данки побелевшее лицо. Мы идем к кроватям, на которых спали в прошлый раз. Жизнь или смерть? Я ничего не могу сделать для нашего спасения. Не в силах побороть просачивающуюся в мозг депрессию, я целый день сплю. На сей раз Эрики у дверей нет… А вдруг нас снова отобрали для опытов, как в прошлый раз? Мы с Данкой говорим тихо и редко, нам не хочется ничего обсуждать.

– Рена! – будит меня Дина. – Как думаешь, что это будет?

– Не знаю, Дина.

– Мы столько продержались! Наверное, это что-то хорошее. – Ее наивная надежда греет мне душу.

– Я тоже надеюсь. Ради всех нас.

– Мы по-настоящему заслужили передышку.

– Но ведь они не дают передышек.

– Может, сейчас нам повезет. – Она отходит от меня и идет поболтать с Данкой.

На третий день нам, как и в прошлый раз, выдают новую одежду. Но это не длинные платья с передниками, как у тех подопытных женщин, а просто полосатая форма, примерно такая же, как на нас сейчас. Только чище.

– Оторвите старые номера. Позднее пришьете их на новую форму!

В сердце забрезжила надежда.

Я закидываю слоника с кольцом под язык, а складной маникюрный набор храню в руке. Кто его знает, куда нас поведут, так что об этих предметах лучше позаботиться заранее. Мы как можно быстрее переодеваемся, выстраиваемся и шагаем в канцелярский блок, где записывают наши номера. Наружу мы выходим уже под строгим эсэсовским надзором. Сбежать, как в тот раз, не получится. Нас тут же ведут за ворота Биркенау, потом по дороге вдоль путей.

Мы шагаем уже, кажется, целую вечность: когда ты слаб, любые расстояния кажутся огромными. Я не знаю, в какой именно лагерь из всего этого комплекса мы направляемся, но тут вижу впереди Аушвиц-1. Тянусь к Данкиной руке. Но, не дойдя до основной территории лагеря, мы заходим в отдельное здание и по широкой лестнице спускаемся в подвал. Помещение просторное, и в нем на удивление тепло. Там есть окна, пропускающие солнце. Настоящие двухъярусные кровати аккуратными рядами, а на них довольно чистые соломенные матрасы, как в Аушвице-1.


Схема подвала в здании штаба СС по воспоминаниям Рены. Надписи на схеме: швейная; коридор, где проводились поверки; прачечная; уборная; койка Марии; спальное помещение; комната Эдиты; стол


– Новая прачечная бригада, – объявляют охранники блоковой старосте. Та оглядывает нас, покачивая головой. Хоть мы и в новой форме, но вид у нас все равно наверняка тот еще.