Клятва. История сестер, выживших в Освенциме — страница 41 из 50

Но сейчас война, и новых песен не поют.

Молодые годы проходят впустую.

Так что вот тебе новая песня, и не падай духом.

Пой, сестра, в немецких застенках

Это танго слез и отчаяния,

Танго страданий, танго войны.

Сердца наши горько рыдают.

Встанет ли солнце вновь?

Увидим ли мы красочный мир?

Издали свобода сквозь решетки улыбается нам.

И о свободе все наши мечты.

Но солнце пока не восходит.

Это все кажется невозможным, но это реальность, вот она, всего в паре километров отсюда. Даже в штабе ощущается дым, валящий из крематориев, – хотя я его и не вижу. Мы остаемся частью всего этого, а немцы действуют эффективно, они выигрывают войну. Мы продолжаем жить, потому что у нас есть надежда на жизнь, но дать волю этой надежде – безумие! В душе я хочу верить, что когда-нибудь снова окажусь на свободе, поскольку у меня нет таких сил, чтобы каждый день вставать и продолжать жить без надежды. Смерть слишком реальна, а крематории слишком сильно гнетут нас. Надежда потому и жива, что без нее нам не выжить.

– Что случилось? – вторгается в мои горестные думы голос Марека.

– Этот поезд… – отвечаю я неуверенным, дрожащим голосом, – в нем были люди, все прилично одетые, они сидели там, словно нет никакой войны… словно мы не здесь. – Я прячусь за веревкой с бельем и вытираю слезы эсэсовскими кальсонами, чтобы никто не видел, как на меня вновь нахлынула тоска.

* * *

В десятке сантиметров от ноги приземляется камень. Текст простой, всего пара слов: Почему бы нам не попытаться бежать?

«И куда мы, Марек, побежим?» – мысленно спрашиваю я. Мы – евреи, и никто нам больше не поможет. Хоть сейчас и весна, моя юность умерла. Мы работаем, мы временно в безопасности, но у меня не осталось страсти к жизни. Я сижу в темноте, стараясь побороть непреодолимое желание разрыдаться. Как следует, хорошенько пореветь – но здесь даже этого нельзя. Я сжимаю кулаки и челюсти, пока слезы не отступают, словно морской отлив. Когда-нибудь, если мы останемся в живых, я наревусь вдоволь: буду плакать неделю, а то и дольше. Но не сегодня, не здесь.


Бригада Марека больше не работает у макаронной фабрики. Я отмечаю про себя его отсутствие теми же мыслями, что и исчезновение других узников, – опасаюсь, что он погиб.


Стоит теплая погода. Близится лето, и белье теперь сохнет быстро. Мы отобрали рубашки, которые уже можно складывать, они отправляются в корзину. Я нагибаюсь, чтобы сорвать на закуску нежные ростки травы, но тут на меня падает чья-то тень. Прищурившись, я поднимаю взгляд, и вижу перед собой всадницу. Милые, изящные локоны ее белокурых волос льются по плечам. В ее сапогах, словно в зеркалах, отражается солнце. Я видела ее и раньше – скачущей верхом по лагерным полям. Она так красива, и я рядом с ней чувствую себя мелкой и ничтожной.

Она ослабляет узду. Конь нетерпеливо трясет головой и тянется ртом к траве, которую я только что собирала. Она позволяет ему попастись, а сама обозревает местность. Затем натягивает узду, цокает своему жеребцу и с развевающимися за спиной кудрями галопом несется через поля. Меня пронзают иголки воспоминаний: у меня тоже были длинные волосы… у меня тоже были кудри… я тоже каталась на нашем пахотном коне…

На площадку возвращаются Данка с Диной.

– Наведывалась начальница Грезе, – сообщаю я. Мы много раз видели, как она верхом скачет по полям, и с тех пор как она впервые появилась в лагере, ее красота стала предметом постоянных пересудов.

– Чего она хотела? – нервничает Данка.

– Не знаю. Она мне не докладывает.

– Она была верхом?

– Угу. – Мы развешиваем новую порцию белья.

Марек снова работает у макаронной фабрики, и он кидает мне очень длинную записку. Я поднимаю ее и быстро сую в куртку. Должно быть, нелегко было организовать такой большой кусок бумаги. Я офицер польской армии. Я учился в Бельгии на врача, но, вернувшись в Варшаву, стал офицером. У меня есть знакомые в подполье, и они хотят сделать двойной пол в вагоне поезда, который возит одежду из Аушвица в Германию. Мы можем спрятаться в этом тайнике. Там будет тесно, зато мы сбежим. Правда, тебе придется оставить сестру: нельзя рисковать и перевозить больше одного человека за раз: малейший шум, вскрик – и погибнут все. Я хочу, чтобы мы сбежали вместе и связали наши жизни. Верю, у нас получится.

Я мну записку, рву на мелкие кусочки и смываю их в туалете. Марек. Такой славный, такой горячий, такой наивный. Я глотаю подступивший к горлу комок. Глотаю слова своего друга.

Я не могу так поступить, – пишу я в ответ. – Не могу бросить тут сестру одну. И потом я не настолько смелая. Но спасибо за то, что думаешь обо мне. Когда никто не видит, я бросаю камень через поле и возвращаюсь к грудам эсэсовского белья, которое я должна стирать, стеречь и аккуратно складывать.

Я вижу Марека нечасто, но порой он передает словечко-другое через рабочих с кухни, которые приносят нам чай. Я скучаю по нашей переписке, по его голосу, летящему по ветру между бельем. Я скучаю по его доброму лицу на другом краю поля, по его заботе обо мне. Вдали по-прежнему пробегают поезда, но я теперь не могу на них смотреть.


Мала служит курьером между штабом и Биркенау. Мы часто видим, как она идет из кабинета в кабинет или выходит из ворот с сообщениями в лагерь. Мы все восхищаемся ею – и не только за ее красоту, но и за то, что у нее такая важная работа. Она еврейка, но при этом имеет почти полную свободу перемещения в пределах лагеря, и ей позволили не сбривать волосы. Она знает семь или восемь языков и носит послания от начальницы Дрекслер в госпиталь, в эсэсовские кабинеты и прочие места, куда пошлют. Мы всегда гордились ее работой: для нас она – символ того, что мы представляем какую-то ценность, что мы – люди. Но даже для нее, несмотря на все привилегии, лагерная жизнь – это слишком.

Однажды утром она не выходит на поверку, а рабочие, которые приносят нам чай, рассказывают, что Мала сбежала вместе со своим молодым человеком. Мы целый день шепчемся, фантазируя, как им это удалось.[53]

Мы строим догадки, пытаясь себе это представить.

– У нее, наверное, были знакомства во внешнем мире.

– Угу, наверняка. Как иначе им удалось бы выбраться? – Поздно вечером, уже проглотив свою пайку хлеба, мы обсуждаем их судьбу.

– Он поляк. У него-то уж точно связи были.

– Я слышала, его зовут Эдвард.

– А я слышала, они украли в прачечной немецкую форму, а под вагоном в поезде, где везут одежду, для них устроили двойной пол, тайник. – Я вспомнила план Марека.

– А ты много знаешь.

Мы еще несколько недель шепчемся и молимся, чтобы эту пару отважных сердец не смогли поймать. В наших душах они счастливо живут-поживают, выбравшись из нацистской Германии и скрывшись в Англии, Швейцарии или Америке – где-нибудь в свободном мире, там, где еврейке с неевреем бояться нечего. Мала становится нашим светом в окошке, она поддерживает огонь в очаге нашего мужества. Если ей удалось вырваться на свободу, то, может, однажды получится и у нас. Если она смогла быть смелой, то и мы сможем. О, выбраться из этого места и быть со своим любимым! Мы мечтаем об этом. Мы держимся за эту мечту. Благодаря ей свободный мир снова обретает реальные черты. Она заставляет нас вспомнить, что такое свобода. Но после этого возвращается тоска.

– За побег Малы эсэсовцы наказали лагеря, – шепчут нам рабочие с утренним чаем. – Людей в Биркенау продержали на поверке 24 часа. Многие падали от изнеможения.

Я благодарю Бога за то, что мы сейчас не в Биркенау.

* * *

Мы как раз заканчиваем развешивать белье, как тут вновь появляется Ирма Грезе. На этот раз она пешком и в пляжном жакете. Она порхает мимо без малейшего намека на то, что нас видит, кидает на землю подстилку и раздевается до купальника. Я нервно окидываю взглядом колышущуюся на ветру одежду. Она ложится и принимается натирать кремом ноги и руки. Данка тревожно таращит глаза. Дина отступает назад. Я с опаской отхожу в сторонку.

– Эй! – При звуке ее голоса я замираю на месте. – Не могла бы ты натереть мне спину?

Я потрясена. Еще никогда никто из эсэсовцев ни о чем меня не просил, они всегда только командуют своими рабами. И даже это не самое удивительное. Она просит меня, еврейку, дотронуться до нее! Я подхожу, опасаясь сделать что-нибудь не так, касаясь ее великолепной кожи. Я трепещу, но изо всех сил стараюсь унять дрожь в руках и робко разглаживаю крем по ее плечам и вниз вдоль позвоночника. Затем встаю и пячусь назад, к веревкам, в зону безопасности, на площадку, где мне место. Мы деловито проверяем, достаточно ли высохло белье, стараясь занять свои руки работой, а разум – держать в узде, мы делаем вид, что в присутствии эсэсовки нет ничего необычного.

Я опять тону в воспоминаниях:

Воскресным утром мы с Данкой просыпаемся рано. Мама уже приготовила нам пакетик: в нем ватрушки с творогом. Мы надеваем юбки, чтобы под ними скрыть запрещенные папой шорты. Она целует нас у двери, вручает пакетик и желает хорошо провести время. Мы бредем в горы, к речке. Там мы снимаем юбки, аккуратно складываем их и убираем в сторонку, чтобы не промочить, пока мы купаемся и загораем. Около полудня мы достаем мамины ватрушки – они то ли еще не успели остыть, то ли нагрелись на солнце – и едим их, нежась в теплых лучах.

От нахлынувшей тоски по дому у меня внутри все переворачивается. Лежать в запретных шортах и поедать мамины сладости – как я по всему этому скучаю!

Начальница Грезе весь день загорает, а потом вдруг резко встает, одевается, складывает подстилку и удаляется по дороге. Мы глядим ей вслед и, погруженные в свои личные мысли, молча убираем белье в корзины – каждая из нас думает о чем-то своем.


Вместе с утренним чаем мы получаем новости: «Малу и ее парня поймали». В течение дня слухи продолжают нарастать; все шепчутся о случившемся. Вечером после отбоя мы обсуждаем в темноте судьбу Малы.