Клятва. История сестер, выживших в Освенциме — страница 42 из 50

– Их схватили в ресторане.

– Они переоделись в гражданское, но обедавший там эсэсовец ее узнал.

– Зачем только они остались в Польше…

– Им нужно было уезжать из страны.

– И куда бы они поехали?

– Теперь ее повесят.

– Сначала их будут пытать.

– Бедная Мала! – Мы содрогаемся. Наши мечты разбились вдребезги.[54]


Грезе теперь часто появляется на trockenplatz и всегда просит меня намазать ей спину, не обращая внимания на Дину и Данку. Иногда она заговаривает со мной – рассказывает о войне или расспрашивает о моей жизни. Она очень дружелюбна. Добродушие со стороны эсэсовки – это ужасно странно. Это даже не редкость – так попросту не бывает. Не знаю, как объяснить доброту Грезе, но думаю, что ей, быть может, одиноко.

– Сколько тебе лет? – спрашивает она, пока я неторопливо и тщательно натираю ее плечи кремом, следя за тем, чтобы он ложился идеально ровно.

– Двадцать три, фрау начальница, – отвечаю я робко.

– Как и мне. – Она произносит это так прозаически! Я не подаю вида, хотя ее слова меня буквально ошарашили. Мы с ней из таких разных миров и сейчас находимся в настолько разных обстоятельствах – но при этом мы одногодки.

– Ты откуда?

– Из Тылича.

– Никогда не слышала.

– Это очень маленький городок… в Карпатах.

Она молчит. Сама я разговор не завожу. Знаю свое место. При всем ее дружелюбии я все равно рабыня.

– Знаешь, что будет, когда война закончится и мы завоюем весь мир?

– Нет, не знаю. – По моей коже пробегает холодок, несмотря на палящее солнце.

– Вас, евреев, всех отправят на Мадагаскар. – В ее голосе никакой злобы, она просто констатирует факт, будто знает наверняка, что так все и будет. – Вы останетесь рабами до конца жизни. Вы будете весь день работать на фабриках, и вас стерилизуют, чтобы вы не могли рожать.

Мое сердце падает. Я медленно поднимаюсь, пытаясь уйти от звука ее голоса, не дать ей заметить оторопь на моем лице. Мне кажется, она, как любой эсэсовец, не должна одобрять эмоциональную слабость, поэтому я отступаю и прячусь среди белья, развевающегося на летнем ветерке.

У меня в ушах грохот, словно в голове несется поезд. Почему бы тогда не умереть здесь и сейчас, если мне суждено быть рабом до конца дней? Ничего не видя перед собой, я отшатываюсь от ее голоса, пытаясь побороть жжение в сухих глазах. Какой смысл продолжать, если ничего не изменится? Я прячу лицо между чистыми, белыми кальсонами и трусами. Мне хочется сорвать это все с веревок и заорать на тучи, надвигающиеся в темнеющем небе. Хочется прекратить все это, покончить с бесконечной монотонностью… Сделать так, чтобы все замерло. Мне хочется заснуть навсегда и никогда не просыпаться. Но тут я слышу внутренний голос: «Успокойся, Рена, тебе неведомо даже, доживешь ли ты до завтра, – так к чему волноваться, что будет потом?»

Несущийся в голове поезд останавливается. Мои мысли замедляются и успокаиваются. Небо не изменилось, солнце по-прежнему пылает, а начальница Грезе как лежала, так и лежит на животе, словно и не произносила слов, способных разрушить весь мой мир. Завтра я могу умереть. А об остальном будем волноваться, когда и если до этого дойдет. Я вешаю майку и разглаживаю морщинки на хлопковой ткани, изо всех сил стараясь не думать о Мадагаскаре и наблюдая, как загорает обладательница прекрасного тела.

* * *

Настало время урожая. Мой день рождения то ли вот-вот, то ли недавно прошел. Не знаю. Знаю лишь, что фермер везет через поле телегу, груженную капустой, а стало быть, сейчас где-то конец августа. Поравнявшись с нами, он притормаживает лошадь, а потом цокает ей и дергает за поводья. Лошадь резко трогается, и с телеги падают пять кочанов. Данка сжимает мою руку.

– Дина, – говорю я. – Вы с Данкой смотрите в оба, а я за капустой. Потом ты, а потом Данка. – Они согласно кивают, поворачиваются ко мне спиной и принимаются развешивать белье, глядя во все глаза, чтобы не появились эсэсовцы. Я бегу к подарку, оставленному для нас щедрым фермером, быстро хватаю кочан, несу назад, спрятав под одеждой, и засовываю в одну из корзин. За пару минут мы добываем три огромных кочана с теплыми от солнца, сочными листьями.

– А остальные два? – спрашивает Дина.

– Хватит. Будем жадничать – нас застукают. И потом наверняка их найдет еще кто-то голодный.

Тем вечером, когда все уже спят, мы раздаем капусту нашим дорогим подругам. Листья сладкие и хрустят. К нам в горло струится сок, мгновенно заполняя пустоту, навеки поселившуюся в наших желудках. Капуста такая свежая, что в ее вкусе почти слышна земля, из которой она выросла, а витаминов столько, что наши тела оживают прямо на глазах.

На следующее утро оставшихся двух кочанов уже нет. Через пару дней мы снова видим того фермера с телегой. Он опускает голову, приостанавливает лошадь, а затем цокает – все то же, что и в прошлый раз. С телеги падают кочаны. Я не могу сдержать улыбку, благословляя молитвой этого человека, а потом киваю Данке с Диной.

Этот простой фермер поступает так еще один раз. И мы снова делимся его подарками с нашими подругами.

* * *

Вновь приближается осень, она приносит с собой хорошие новости, в наших сердцах оживает надежда. Утренний чай у нас – любимая часть дня, поскольку люди, приносящие с кухни котел, шепотом пересказывают нам новости о войне. Мы попиваем чай и делимся друг с дружкой последней информацией: союзные войска теснят немцев, русские все ближе, союзники собираются бомбить железные дороги.

Мы ежедневно ждем свежих обнадеживающих новостей, которые попадают к нам благодаря приемникам, тайком пронесенным в лагерь. Это пища для души, и даже те, кто совсем ослаб от физического голода, тянутся к новостям, прижимая их к сердцу, словно добавку к пайке хлеба. Между тем пайки наши снова сокращаются, а от Стаса еды перепадает все меньше и все реже. Эсэсовцы выглядят взвинченными и раздражительными, так что мы стараемся соблюдать максимальную осторожность, чтобы лишний раз не действовать им на нервы. Прошел слух, что прачечную куда-то переведут. Все слышнее гул самолетов.

Погода меняется. Фермер с капустой больше не проходит мимо trockenplatz – время урожая, видимо, кончилось. Сентябрь? Октябрь? Мы развешиваем белье на прохладном ветру, шепотом обсуждая события во внешнем мире, гадая, куда переведут прачечную и закончится ли война, а если да, то когда.

На утренней поверке нам приказывают строиться в колонну и идти наружу. Нас охватывает тревога, нервно переглядываемся. Данка хватает меня за руку – наш условный ободряющий жест. Выходим из подвала под конвоем эсэсовцев. Боже, только не в Биркенау, – отдается в душе каждой из нас. Все что угодно, только не туда. Мы шагаем по дороге в последней надежде на то, что свернем где-нибудь в другом месте. Вдали видим ограду и вышки. Но это не Биркенау. Наши страхи сразу рассеиваются. Мы оцениваем новую зону: ограда не под напряжением, 11 блоков.

Нас ведут в блок 4. «Здесь вы будете спать». Мы нерешительно входим в жилое помещение. У меня волосы встают дыбом, а по коже ползут мурашки: это же новые блоки – те самые, что мы с Данкой помогали строить в Аушвице и Биркенау. Цемент, скрепляющий кирпичи, сделан из песка, который мы своими руками возили в тачках и просеивали. Мы построили собственную тюрьму.

Поверку в новых блоках проводят снаружи, а после этого нас ведут за ворота – к кожевенной фабрике, где теперь прачечная. Наша новая начальница – Мюллендерс. Она голландка, но хорошо говорит по-немецки.

– На фабрике работают мужчины, – говорит она нам. – Говорить с ними или идти на какие-либо контакты строго запрещается. Кого поймаю за шашнями – будете наказаны, и жестоко! – Ее холодные глаза свирепо сверлят нас, не оставляя надежд.

Шепотом поговаривают, что в блоке 11 проводят опыты. В соседнем с нами пятом блоке живут немецкие солдаты, которых называют «коричневорубашечниками»[55] и которые притаились там на случай вражеской атаки на лагерь. Мы видим их в окна нашего блока, когда возвращаемся с работы.

– Русских ждут, – объясняет мне одна из девушек.

В поле упала бомба, оставив огромную воронку, но никто не пострадал – вообще ни царапины. Составы продолжают исправно прибывать, газовые камеры – убивать, печи в крематориях – гореть. Первые несколько дней вгоняют нас в уныние. Мы лишились нашего тайного источника пищи и скучаем по Артисту Стасу. Те, кто приносит утренний чай, пока не рискуют делиться новостями – надо убедиться, что это безопасно. Мы чувствуем себя потерянными без нашего заведенного уклада. Нам не хватает новостей о войне, как пищи и воды.


Снова старый, хорошо знакомый режим. Побудка в четыре. Мы просыпаемся под грубые окрики: «Raus! Raus!»

Приносят чай. Я стою за своей порцией, но, когда подходит очередь, разливающий шепчет: «Внизу тебя ждет Марек». Он наливает мне чай, и я отхожу. Кровь бросается в голову, в ушах звон. Данка уставилась на мое вспыхнувшее лицо, и я бегу в подвал.

Он стоит в коридоре, прислонившись к столу, руки распахнуты для объятий.

– Марек! Что ты делаешь? – От волнения мне даже шепот дается с трудом.

– Ты же не захотела со мной убежать, вот я и пришел к тебе. – Он притягивает меня ближе. – Мне так давно хотелось тебя обнять.

– Я, наверное, спятила, что стою здесь с тобой. Нас обоих расстреляют.

– Оно того стоит – даже один поцелуй. – Он наклоняет голову и целует меня, но отвечать ему я не в настроении.

– Это было чудесно. – Он садится на стол и, крепко обняв меня, сажает к себе на колени.

Я не могу противиться теплу человеческой ласки, своему страстному желанию быть любимой. И дарю ему долгий и нежный поцелуй.

– А вот это точно того стоило! – улыбается он. – Теперь тебе надо бежать наверх, а мне – идти разливать чай, пока нас не хватились.