Клятва. История сестер, выживших в Освенциме — страница 45 из 50

– Стройся! Равнение на середину! – командует Мюллендерс. – Глаза не закрывать! Всем смотреть!

Мы стоим с замершими сердцами. Нас всех до единой неудержимо трясет. Женский лагерь в полном составе стоит лицом к помосту, над которым качаются четыре петли. Я разглядываю заточенных в этот лагерь девушек и женщин – океан порабощенных душ. Затем я отключаю рассудок, чтобы ничего больше не видеть.

Элла, Роза, Регина и Эстер. Мы знаем их имена от людей, что приносят нам чай. Они навсегда запечатлены в наших сердцах. Две из них отважно идут на помост. Их пытали. По шеренгам проносится шепот. Они не назвали ни единого имени из многих, кто так или иначе участвовал в организации саботажа. А у меня хватило бы мужества совершить такой поступок: тайком вынести взрывчатку с фабрики, чтобы зондеркоманда взорвала крематории? Я дивлюсь их силе. Я рыдаю глубоко в душе, где никто не увидит моих слез.

– Эти предатели Третьего рейха приказом фюрера приговорены к смерти за шпионаж! – выкрикивает комендант Хёсслер. – Вы увидите, как эти грязные предатели будут висеть в петле, пока не умрут, и навсегда запомните, что ждет врагов Рейха! Тот, кто закроет глаза, будет расстрелян за то, что не выучил урок.[60]

Девушки встают на скамейки. Эсэсовцы засовывают их головы в петли. «Да здравствует Израиль!» Они начинают в унисон читать еврейскую молитву. Скамейки выбивают из-под ног, и их голоса обрываются. Никакой Бог их не спасает.

Я обязана смотреть. Это меньшее, что я могу сделать, мой способ воздать им почести. Мы стоим и ждем, пока последнее тело не закончит пляску смерти в воздухе. Тела снимают, погружают в телегу и везут в направлении крематория.[61]

– Одна еще жива, – проносится шепот.

– Одна еще дышит.

В цивилизованном мире, если приговоренный к смерти остается в живых после повешения, его милуют. Но не в Аушвице-Биркенау. Мы молимся, чтобы она успела умереть, прежде чем ее кинут в топку.

Мюллендерс строит нас и заставляет по пути назад петь очередные немецкие песни.

– Громче! – командует она. – Головы выше!

Мы поем сухими, надтреснутыми голосами и делаем все, чтобы наш дух остался несломленным.

Утром мы просыпаемся медленно, подавленные утратой. Приносят котел с чаем. Мы в трауре по погибшим девушкам и не особо стремимся узнать сегодня военные новости. Один из рабочих с кухни шепчет: «Она умерла по пути в крематорий». Мы вздыхаем с облегчением. Она не мучилась.

Я беру чай. В то же мгновение в мою ладонь проскальзывает записка. Это от Марека. Нас собираются уводить из лагеря. Русские уже на подходе. Ты должна решить – притвориться больной и остаться в лагере или идти с теми, кого уводят. Я помогу тебе в любом случае и встречу тебя в Америке. Когда окажешься на свободе, езжай в Америку и разыщи там Шарля Буайе. Скажи ему, что ты от меня. Он мой друг по Бельгии. Очень известный артист. В Нью-Йорке его имя знают даже маленькие дети…

Я изо всех сил пытаюсь сдержать слезы. Дети, может, и знают Шарля Буайе, а я – нет. Америка – что-то бесконечно далекое…


Мы получаем все новую и новую информацию о том, что русские приближаются и нас скоро освободят. Начинаются разговоры: как лучше поступить – остаться или попытаться бежать?

– Они хотят оставить всех больных в Биркенау, а остальных гнать в Германию, – рассказывает одна из девушек в нашем блоке.

– Тогда лучше притвориться больными.

– Я слышала, они собираются поджечь лагерь с четырех сторон, запереть ворота и оставить ограду под напряжением, чтобы все внутри сгорели, – говорит одна из секретарш.

– Значит, если мы притворимся больными, то сгорим заживо?

– Так я слышала.

– Как нам быть? – обращается ко мне Данка.

– Не знаю. А ты, Аранка, что будешь делать? Симулировать или идти?

– Я собираюсь рискнуть и пойти. Может, по пути получится сбежать.

– Тебя могут пристрелить.

– Похоже, сбежать по пути больше шансов, чем из запертого горящего лагеря.

– Я знаю лишь одно: здесь я умереть не хочу. Где угодно, но только не в Аушвице. – Голос звучит страстно. Мы все смотрим на Янку. Ее семнадцатилетние глаза успели многое повидать – сначала в гетто, а потом в лагере. Она выразила словами то, что все мы чувствуем в глубине души. Если потребуется, мы умрем, но только не здесь, не в огне. Мы продолжаем ежедневную работу в прачечной, но Мюллендерс постоянно раздражена и взвинчена. Ее утренние речи обычно внушали нам ужас, но сейчас мы бросаем на нее ненавидящие взгляды. Еще пару недель назад мы не посмели бы так на нее смотреть, но песни, которые она заставляла нас петь, прилипли к нашим языкам, и как ни скреби рот, от их привкуса не избавиться. Мы теперь знаем: она не будет командовать нами вечно, и с ненавистью жаждем возмездия.

Наш рабочий день сократился, и мы уже не так таимся, обсуждая и волнуясь, как нам поступить. Разумеется, мы не ведем беседы прямо на глазах у Мюллендерс, это было бы глупо. Но стоит ей отойти, как мы начинаем шептаться. Домыслы и слухи, слухи и домыслы – больше нам ничего не известно. Никто не знает наверняка, что безопаснее – остаться или идти.

Приносят утренний чай, и я чувствую, как разливающий сует мне в ладонь записку.

– Jękuje, спасибо за чай! – благодарю я по-польски.

– Не за что. – У него добрые глаза. Что заставляет этих ребят с кухни приносить нам записки, рискуя собственной жизнью? Я порой просто преклоняюсь перед их отвагой. Я им не родственница и не знакомая, но они скорее умрут, чем выдадут наши номера.

Я быстро убегаю прочесть, что пишет Марек. Для скольких девушек нужны припасы? Я показываю записку Данке.

– Кому мы можем попытаться помочь?

– Мы должны помочь Дине.

– Разумеется. А еще кому?

– Янке… Мане и Ленци. – Я киваю. Мы не можем помочь всем, но можем хоть кому-то, тем нашим дорогим подругам, которые когда-то помогли нам.

Одежда и еда для шестерых, – пишу я Мареку. – Спасибо! Рабочие с котлом уже собрались назад. Я тихонько сую записку парню с добрыми глазами и ухожу.[62]

День тянется еле-еле. Погода портится. Небо обложено тучами, и, судя по всему, завтра мы получим метель. Мы развешиваем эсэсовские семейные трусы и кальсоны в помещении. Вдруг начинает казаться нелепым, что мы днями напролет сторожили белье – и в снег, и в дождь. На кожевенной фабрике, по крайней мере, тепло, и белье сохнет быстро. Вместе с обеденным супом я получаю очередную записку: Жди завтрашнего чая. Не забудь – Америка. Я, как бы невзначай, иду в туалет и смываю ее. Мы складываем высохшее белье в корзины, а то, что не успело высохнуть, оставляем на завтра – если, конечно, для нас будет какое-то «завтра».

* * *

Наступает утро. Сегодня работы нет. Мне дают чай и инструкции: В подвале котел. Берите, что в нем есть, и уходите. Я киваю Мане – она самая крупная и сильная из нас. Данка уже знает, что через пару минут они с Диной должны прокрасться в подвал вслед за нами, а потом Янка с Ленци. Нам надо быстро, пока никто не заметил, перепрятать одежду и еду. Мы находим по буханке хлеба на каждую, четыре пакета сахара, шесть пар трусов, туфли, носки и свитера. Я делю. Маня помогает. Одежду мы прячем под матрасы: она пригодится позже.

– Ты работала секретарем в помещении, так что ты покрепче нас, – говорю я Мане. – Сможешь унести два пакета сахара?

– Конечно. – Она берет пакеты под мышку. Там есть еще отдельный небольшой сверток, на котором написано «Рене». Я в нетерпении разворачиваю его и нахожу там хромовые часы. Марек знает, какая я разборчивая. Я про себя улыбаюсь и застегиваю ремешок на запястье, вспоминая свои последние наручные часы. Натянув рукав пониже, я возвращаюсь наверх.


У эсэсовцев полно забот – они пытаются уничтожить документы, собирают разные вещи по лагерю. Вокруг костры из бумаги, они напоминают мне о том чудовищном дне, когда нацисты подожгли у храма священные книги и сбрили у папы бороду и пейсы. Сегодняшние костры родились не только что, они уже догорают свой век, хитренько ухмыляясь нам – тем, кто своими глазами наблюдал беспрепятственное становление и созревание зла. Это как красивая маска на лице Менгеле – никто не поверит, чем занималось зло за этими стенами. Они уничтожают улики, чтобы не осталось никаких доказательств, никаких записей, чтобы не осталось ничего, кроме нашей памяти – если мы выживем, – да и ее они постараются стереть. Я гляжу из окна блока и вижу ландшафт, покрытый клубами серого дыма и черной золой, носящейся над служебными корпусами эсэсовцев. За все время с тех пор, как начался наш кошмар, в воздухе впервые запах горящей бумаги, а не жженой человеческой плоти.

Мы весь день сидим в ожидании, надев свою новую одежду и переобувшись, дабы быть наготове. Это почти так же скверно, как в карантине. Мы понятия не имеем, что с нами будет, но, по крайней мере, хоть какие-то перемены. Мы уйдем из Аушвица-Биркенау. Мы предвкушаем неведомое, но висящее над нами чувство страха тоже никуда не делось. Нам неизвестно, когда именно это случится, но мы знаем, что вскоре они войдут и скомандуют: «Марш!» Напряжение слишком велико, чтобы спать. Весь день мы ждем. Пытаемся отдыхать. Я чищу ногти восьмой раз.

– Который час? – спрашивает Данка с нар.

– Два.

– А где же суп? Что-то опаздывают.

– Сегодня нас кормить не будут, – отвечает голос с верхней койки.

– Почему?

– Берегут еду для себя. – Мы – лишь прикрытие от русских. Расходный материал. Они не собираются тратить на нас такую ценную вещь, как еда. Ждем. Отдыхаем. На дворе темнеет. Вечерний хлеб тоже не приносят. Наша блоковая нервничает: ей придется шагать рядом с нами. Данка дремлет. Мои глаза слипаются, но тут же рывком открываются вновь – я боюсь что-нибудь упустить. Свет в блоке остается включенным. Снаружи слышится топот.