– Где ты была? – Не могу понять – это у нее дождь на щеках или слезы? Она молча качает головой. – Данка, чем ты занималась? – настойчиво спрашиваю я.
– Молилась, – хрипло шепчет она. – Я снаружи молилась, чтобы меня убило молнией и мне не пришлось бы больше голодать.
Мы весь день хороним женщин и возвращаемся после поверки, когда хлеб уже раздали. Ничего не осталось. Ни крошки для тех, кто целый день работал. Я больше не могу смотреть, как моя сестра голодает, и вызываюсь сходить за углем для печки к лагерной старосте. Данка и Дина бросают на меня предостерегающие взгляды, но мне все равно. У угольной кучи я озираюсь, хватаю две картошины и сую их в ведро под уголь. Подняв голову и опустив глаза, я тихонько иду к блоку.
Из темноты между блоками я слышу голос старосты:
– А ну-ка высыпай ведро, поглядим.
Я замираю и медленно оборачиваюсь.
– Ну?
Я высыпаю содержимое ведра. Может, картошины успели покрыться угольной пылью и среди разноформенных кусков угля их будет не разглядеть…
Она бьет меня в левый глаз, прежде чем я успеваю даже подумать о том, чтобы увернуться.
– Ты украла картошку! – Она швыряет меня на землю, пинает ногами, топчется на мне в своих сапогах, пытается отодрать ногтями плоть с моих костей. Все, что я вижу перед собой, – это ненависть на ее лице, это лицо самой Смерти. Она на миг ослабляет хватку, я вырываюсь и стремглав несусь через лагерь.
– Воровка! Воровка! Scheiss-Jude! А ну вернись, собака паршивая! – Ее яростные вопли летят за мной, словно ищейка, взявшая след. Я забегаю за блоки, стараясь укрыться от прожекторов и от криков этой сумасшедшей. Под покровом темноты я проскальзываю в какой-то блок.
– Я украла картошку, и меня сейчас прикончат, – шепчу я в темноту.
– Сюда, – подзывает меня чей-то голос. Я быстро затираюсь между двух тел и прячусь под их одеялом.
Снаружи по-прежнему вопит староста:
– Выходи, вшивая mist biene! Вылезай! Тебе не спрятаться. Я тебя найду!
Проходит, кажется, целая вечность, пока она наконец не утихомиривается. Я еще немного жду, прежде чем спрыгнуть с койки, на которой пряталась.
– Спасибо, что спасли мне жизнь, – шепчу я девушкам, чьи лица мне незнакомы, и, выйдя наружу, чтобы староста не узнала, где я скрывалась, крадусь через лагерь. Ослепшая на левый глаз, я пробираюсь вдоль стенок, стараясь держаться в темноте, до нашего блока и проскальзываю на койку к Данке. Она обнимает меня и крепко прижимает к себе.
– Ах, Рена! Что же теперь будет?
– Не знаю. – Мы всю ночь не размыкаем объятий и лежим, всхлипывая и дрожа от ужаса. Вот и все. Мне конец. Других мыслей у нас нет. И мы ничего не можем с этим поделать – лишь вцепиться друг в дружку в последний раз. Мои зубы стучат от холода, это холод страха, страха само́й смерти. Свобода уже так близка – и вот надо же. Данка останется одна на свете, когда староста со мной расквитается. Мы не спим. Поверку мне не пережить.
– Raus! Raus!
Черно-серо-лиловый глаз заплыл и ничего не видит. Данка пытается приложить грязь, но к глазу больно прикасаться. Мы встаем в самый дальний ряд. Староста с воплями и руганью расхаживает спереди.
– Все, кому известно, кто пытался вчера вечером украсть картошку, должны немедленно ее выдать. Если я обнаружу, что кто-то утаивает информацию, – убью вместо нее. Кто украл картошку? – Все стоят не шевелясь. Никто не издает ни звука. Эсэсовка ходит по рядам, пересчитывая узниц и пытаясь отыскать меня. Она наверняка видела мое лицо и знает, что я – та самая из leichenkommando. Как только она меня увидит, сразу убьет.
Я стараюсь не дрожать, стараюсь быть мужественной ради сестры.
– Лучше сдайся сама! Лучше выйди!
Никто не произносит ни слова, никто меня не выдает. Эсэсовка подходит к нашему ряду, пересчитывает нас, разглядывает, пытается меня найти. Внезапно меня обволакивают спокойствие и теплота. Я ощущаю на щеке легчайшее покалывание, словно кто-то касается моего лица. Мама?
Эсэсовке осталось до меня всего несколько узниц. Вспомни, как ты спаслась от Менгеле. Ты сказала Данке, что тебя никто не видит, и превратилась в невидимку. Страх покидает мое тело, стекает через пятки в землю, и я стою уверенная в себе и невидимая. Мама здесь, она рядом. Она прикрывает рукой мой глаз.
Эсэсовка глядит на меня и, сосчитав, отворачивается. Данка облегченно вздыхает.
Мама, защити меня на воротах, – молюсь я. Ведь нам нужно выйти с телами за территорию, а староста всегда там стоит – пересчитывает трупы, проверяет наши номера. Стоя сзади тележки, я делаю вид, что поправляю тела, и слежу за тем, чтобы мой глаз заслоняла чья-нибудь рука и чтобы меня не узнали.
Каждое утро я ощущаю на щеке теплое покалывание, когда мимо моего опухшего, черно-синего глаза шагают эсэсовцы. Каждое утро я у ворот вожусь с телами, и каждое утро я прохожу мимо старосты незамеченной.
Сколько это может продолжаться? Шесть дней я прячу свой глаз от убийцы, шесть дней она меня не узнаёт. Может, они не видят меня, ослепленные предубеждениями, ведь мы все для них на одно лицо? Или за этим стоит какая-то великая тайна, которая больше ненависти?
2 мая 1945 года.
Четыре утра. Пять утра. Шесть…
С тревогой мы выходим на свет новой зари, гадая про себя, какой очередной фокус задумали наши тюремщики. Поверку никто не проводит. В лагере никого – лишь мы да одинокий охранник на вышке. Никаких эсэсовок, никаких начальниц, никаких лагерных старост. Мы стоим посреди лагеря, поглядывая на вышку и раздумывая, что дальше. Этот охранник – единственная преграда между нами и волей, но его ружье нацелено прямо на нас. Я смотрю на часы. Десять. Сколько еще ждать? Ведь по ту сторону ворот нам улыбается свобода.
Какая-то женщина с дочкой решают, что они достаточно наголодались, и отваживаются. Они бегут через лагерь к куче картошки – единственной оставшейся здесь еде. Выстрел. Девочка падает.
Ее мать заходится криком и, проклиная Бога, рвет на себе одежду. Никто не смеет подойти, чтобы утешить ее. Второй выстрел пробивает ей горло. Плач Иеремии.
Их тела пятнами лежат на роковой картошке. Сладкий вкус свободы во рту превращается в горечь.
Эсэсовец слезает наконец с вышки и исчезает.
В одиннадцать итальянцы из лагеря, расположенного дальше по дороге, кричат нам из-за оград:
– Мы свободны!
У них есть резиновые перчатки и кусачки. «Вперед! На штурм ворот!» Они перекусывают проволоку с током, проделывая в ограде прореху достаточного для нас размера. Я хватаю Данку за руку и тащу ее сквозь ограду. Руки у нас в крови от колючек на проволоке, которую приходится раздвигать. Мой свитер цепляется за одну из них. Но я не останавливаюсь. Мне наплевать.
И вдруг мы на дороге. Мы жмуримся, не веря глазам. К нам идут солдаты в темно-зеленой и более светлой форме – русские и американцы.
– Мы на воле! – Мы все рыдаем и обнимаемся. – Мы свободны! – Мое сердце как камень посреди реки слез.
Девушки из лагеря рассеиваются по дорогам. Некоторые идут в одну сторону, некоторые – в другую, все в замешательстве, в растерянности, никто не знает, в какой стороне дом. Данка вместе с небольшой группой девушек смотрят на меня, будто я знаю, что делать.
Мы некоторое время бредем до перекрестка. Мы с Данкой и Диной останавливаемся и смотрим то в ту сторону, то в эту. Одна дорога ведет на восток, к русским и в Польшу, а другая – на запад, к американцам. Я не знаю, какую выбрать. Солнце сверкает золотом, прожигая мрак, слоями нагроможденный в моем сознании. Мой туман начинает рассеиваться.
Вдали мама. Ее платок упал с головы, она машет рукой еще более плавно, чем раньше. Мама, какой дорогой нам идти?.. Она больше не бежит по снегу; долгая зима растаяла и стала весной. Иди на запад, Рена. Она поднимает платок, повязывает его на голову и шлет мне поцелуй.
Не уходи, мама. Подожди меня. Я вернула твоего ребенка!..
Прощай, Рена. Ты хорошая дочь.
Я стою посреди перекрестка и машу видению, благодаря которому выжила.
– Мама!
Она задерживается на мгновение, не успев еще опустить руку. Прощай. Ее образ разлетается тысячью осколков света. Мои глаза пронзает болью, словно с них крошками осыпается стекло. Этот сон исчез навсегда. Никто ни к кому домой не вернется.
Эпилог
По щекам Рены текут слезы. Я сжимаю ее руку.
– Не плачь, Рена. Не плачь.
Мы тихо сидим, глядя на огонь, держась за руки через поколения. Наконец она шепчет надломленным голосом:
– Эту историю никто еще не слышал целиком.
У нее такое наивное, полное надежд лицо.
– Как думаешь, с этим покончено? Я надеялась, что, стоит мне все рассказать, и больше никогда не придется об этом вспоминать.
– Прогнать твои воспоминания не в моих силах, – отвечаю я. – Я бы с радостью.
Она качает головой.
– Может, после того как я ими поделилась, они перестанут быть такими болезненными?
И тут – в этом вся Рена – из нее начинает литься поток хороших воспоминаний. Ей не хочется, чтобы слушатель пережил то, что довелось пережить ей, не получив в конце ничего светлого.
– Как думаешь, людям интересно будет узнать о добром майоре-американце, который пропустил нас и в наш первый день на свободе устроил нам ночлег в особняке?
Ее глаза полны до краев, но она все равно ищет способ осушить наши слезы. Я снова включаю диктофон и откидываюсь, приготовившись слушать, пока ее голос не станет моим. Уже в который раз…
Германию разделили надвое русские и американцы, и мы решили отправиться на американскую сторону. Нас не хотели пропускать, но я сказала им: «Прошу вас, мы пережили Аушвиц и Марш Смерти». Майор побледнел и разрешил нам перейти кордон. Потом он пошел по городу в поисках дома побольше и остановил свой выбор на особняке – такой громадный дом я раньше видела только в кино. Он колотил в дверь, пока прислуга наконец не открыла. Хозяева, разумеется, сбежали, и майор приказал принять нас и обслужить не за страх, а за совесть. «Кофе! Шоколад! Все, что они пожелают. Я хочу, чтобы завтрак им подали в постель, и обеспечьте их теплыми халатами и полотенцами». Внутри мраморные стены и восточные ковры. И ванна на изящных ножках. Я уже три с лишним года не принимала ванну – никакой дезинфекции, никаких эсэсовцев, никакого бритья голышом, только белые пузыри и горячая вода – такая горячая, что можно ошпариться. Я погрузилась в воду по шею, а потом нырнула с головой. Я терла, терла, терла себя, стараясь соскрести со своей кожи годы грязи, гадости и рабства. Избавиться от вшей и воспоминаний. Данка безуспешно пыталась меня остановить. Я словно обезумела – как мне хотелось выйти из этой ванны чистой, не запачканной прошлым!