Клятва — страница 18 из 41

Столь властную королеву легко приняли монархии соседних стран, и вскоре санкции против Лудании были сняты, восстановлена торговля и старые связи. Наш народ перестал голодать.

После этого была введена классовая система. Ее создали для того, чтобы предотвратить возможные восстания, чтобы люди жили в своих социальных группах, и мысли о бунте не смогли преодолевать их границ.

Язык превратился в инструмент, с помощью которого разделение завершилось. Говорить и даже узнавать язык другого класса стало незаконно. Это был способ хранить тайны, насаждать власть и контролировать менее… значимых.

Все случилось несколько веков назад, когда у городов еще были имена, и хотя кое-что с тех пор изменилось, классовая система и монархия оставались нетронутыми. Сейчас они были сильнее, чем когда-либо прежде.

Слова создали окончательный барьер. По закону, можно было говорить либо на англезе, либо на языке своего класса. Любой, кто проявлял склонность к другому языку, приговаривался к смертной казни. Столь жестокие меры эффективно сдерживали людей.

Спустя сотни лет мы утратили способность понимать языки других классов и знали только свой собственный. Мы перестали понимать нюансы чужих диалектов.

Но даже если люди были бы равны, я все равно от них отличалась, поскольку понимала все языки. Моя способность не ограничивалась словами, произнесенными вслух. Я понимала все способы коммуникации, включая визуальные и тактильные.

Однажды отец взял меня в музей, один из тех немногих, что не был сожжен дотла во время революции, чтобы показать, каким был мир, когда наша страна жила как единая нация. Возможно, не всегда спокойно, но без разделений кастовой системы.

В музее мы увидели прекрасные рисунки, с помощью которых общались древние цивилизации… искусные наброски, которые, по словам нашего экскурсовода, были переведены на англез.

Когда он их прочел, я поняла, что он ошибается — перевод был неверным.

Я понимала, о чем эти превосходные слова-изображения говорили на самом деле. Я знала подлинное значение рисунков и объяснила его, раскрыв истинное содержание послания наших предков.

Разозленный гид настоял на том, чтобы я признала свою ложь и попросила прощения за непокорность. Отец прикрыл свой страх смущением и извинился перед взбешенным экскурсоводом, сославшись на мое бурное воображение. Он называл меня капризной и невоспитанной, скорее уводя прочь из музея, от интересных слов, пока гид не обнаружил, что моя интерпретация верна.

Пока он не потребовал арестовать меня за понимание языка, который я не имела права знать.

Сперва меня отчитали за выходку, а потом крепко обняли от страха и облегчения.

Отец вновь напомнил, как опасно раскрывать перед людьми мою способность.

Перед любыми людьми.

Всегда.

Мне было тогда шесть лет, и второй раз в жизни я видела, как мой отец плачет.

Впервые это случилось, когда мне было четыре года и он убил человека.


Дверь открылась, и в комнату скользнул темный силуэт матери, неся с собой аромат выпечки, впитавшийся в ее кожу за долгие годы работы в ресторане.

Она кивнула на Анджелину.

— Ты тоже должна спать, Чарлина. Завтра в школу.

— Знаю, я почти закончила, — ответила я на англезе и закрыла книгу, поскольку все равно не могла больше на ней сосредоточиться.

Она села рядом, убрала волосы с моего лица и провела по щеке тыльной стороной ладони.

— Ты выглядишь усталой.

Я не ответила, что усталой выглядит она. Что ее светлая кожа увяла, а некогда прямая спина согнулась. Невозможно было согласиться, что моя мать рождена для такой тяжелой жизни.

Возможно, никто для нее не рожден.

Я кивнула:

— Так и есть.

Она поцеловала меня в лоб, и я вдохнула знакомый запах теплого хлеба. Запах моей матери. А потом она забрала книгу у меня из рук.

В это мгновение из книги вылетел вложенный между страницами листок бумаги и упал на тяжелые покрывала, служившие нам одеялом. Мать его не заметила, отвернувшись, чтобы положить книгу на столик, и я взяла лист.

Мне сразу стало ясно, что положила его туда не я.

А когда я прочла, что там было написано, то задохнулась от потрясения.

— В чем дело, Чарлина? — спросила мать.

Я покачала головой, спрятав бумажку под одеяло и крепко сжав кулак.

Она подняла брови, словно собираясь повторить вопрос, но в этот момент с улицы донесся знакомый сигнал, напоминавший, что настало время возвращаться домой и пребывание на улицах незаконно. Когда она повернулась ко мне, от любопытства не осталось и следа, и она погасила стоявшую на столике лампу.

— Спокойной ночи, Чарли, — произнесла она на англезе, удивив меня, поскольку обычно не говорила на нем в стенах дома.

— Спокойной ночи, мама, — ответила я с хитрой улыбкой, в свою очередь, удивив ее тем, что сказала это на ее любимом языке.


Когда дверь за ней закрылась, я вновь зажгла лампу.

Мне надо было прочесть это еще раз.

Или даже два раза… три… или еще пятьдесят, думала я, вытаскивая скомканную бумажку и аккуратно расправляя ее.

Там, где мои пальцы стискивали лист, пряча его от матери, на бумаге появились новые складки.

Я взглянула на слова, недоумевая и пытаясь разобраться в своих чувствах. Все мышцы моего тела были напряжены. Волосы на руке встали дыбом.

Я вновь прочла записку, крепко запоминая фразу. Затем вернула лист в книгу и погасила свет.

Прислушиваясь к сонному дыханию сестры, я размышляла, каково это — слышать такие слова, а не просто читать их. Слышать тихо произнесенными в ночи.

На любом языке.

Глава девятая

Я не могла заставить себя снова взглянуть на нее. Следующие несколько дней я даже не дотрагивалась до записки, лежавшей в школьном учебнике.

Я была слишком испугана. Слишком встревожена этими словами — словами, наполненными смыслом и обещанием того, что не было произнесено.

Я его боялась.

Тщетно я пыталась сосредоточиться на уроке и на стоявшем перед нами учителе. Даже после многих лет преподавания одного и того же он страстно рассказывал об истории нашего народа, о классе торговцев.

Наши школьные предметы были разделены на блоки, в которые входило три часа истории: один час — история класса торговцев и наше место в обществе, один час — история страны, и еще один — мировая история, полная сведений о древних аристократах, демократах и диктаторах, появлявшихся и исчезавших до Времени Правителей.

Кроме этого, мы изучали торговое дело, бухгалтерию и экономику. Среди предметов по выбору были искусство, наука и кулинария. Однако все эти лекции служили общей цели — воспитанию качеств, необходимых торговцам. Изучая искусство, мы узнавали о тканях, посуде и графике, обо всем, что можно создать и продать. Эти уроки подготавливали нас к определенному месту в обществе.

Я почти не записывала лекцию, притворяясь, будто рассказ учителя интереснее того, что скрывалось в моем учебнике под партой.

Подвинув ногу, я случайно задела свою кожаную сумку, и ее содержимое рассыпалось по полу. Я наклонилась собрать карандаши и выскользнувшие тетрадные листы, аккуратно возвращая все на свои места. И тут мой взгляд упал на свернутую записку, высунувшуюся из-под обложки книги, куда я ее спрятала.

Проведя кончиками пальцев по линованной поверхности, я почувствовала, что моя кожа будто наэлектризовалась, и пальцы потянули ее наружу.

«Нельзя», — сказала я себе, словно со стороны наблюдая за тем, как записка появляется из книги. Я старалась подавить предвкушение, возникшее в тот самый момент, когда я говорила себе, что не стоит на нее смотреть.

Записка не заслуживала моего внимания. А он не заслуживал того места, которое уже занимал в моих мыслях.

Я огляделась, не следит ли кто, как я под партой читаю записку, которую помнила наизусть.

Никто на меня не смотрел.

Я развернула ее, живо представляя четыре слова, написанные на свернутом листе бумаги. Четыре слова, которые я помнила наизусть. Четыре слова, значившие для меня больше, чем следовало.

Я отвернула верхнюю треть бумаги, затем нижнюю, специально не вглядываясь в записку.

Мое сердце замерло.

А глаза сосредоточились на буквах.

«Я обещаю тебя беречь».

* * *

Остаток дня я пыталась выкинуть из головы содержание записки, компенсировать тот вред, что нанесла себе, решив снова прочесть ее. Казалось, мне никогда не избавиться от этих слов: их будто вырезали в моей плоти, и раны болели и кровоточили. От смысла фразы у меня раскалывалась голова.

Своей простой клятвой он просил у меня слишком многого.

Как он вообще мог клясться? Как я могла принимать его клятву всерьез? Он едва меня знал, а я его вообще не знала! По крайней мере, не настолько, чтобы ему доверять. Особенно учитывая ту информацию обо мне, которую он знал или о которой догадывался.

Это может меня погубить.

Я не могла позволить себе обдумывать его слова и решила не обращать на них внимания. Решила забыть о записке. Забыть о нем.

Я перестала делать вид, что сосредоточена на уроке, и занялась другими делами. После школы я отправилась в ресторан, хотя сегодня у меня был выходной. Я заполнила кухонные шкафы, вымыла посуду, протерла столы и прилавки. Я провела ревизию продуктов, которые уже были инвентаризированы, помогла матери нарезать овощи, и, в конце концов, мне стало просто нечего делать.

Но даже тогда я не могла забыть о его письме.

Наконец, я решила, что у меня есть только один выход.

Взяв свечу, я вышла из кухни через заднюю дверь в переулок позади ресторана.

Найдя темный уголок, подальше от прохожих на соседней улице, я присела и зажгла свечу, прикрыв огонь ладонью. Потом сунула руку в карман и достала сложенную записку.

Я подумала, не прочесть ли ее в последний раз, но в этом не было нужды. Я больше никогда не взгляну на нее: та фраза запечатлелась во мне навеки, есть бумага, на которой она написана, или нет.