— Ты чего?! — Он заморгал.
— Проехали, я забыл, что… — Я кашлянул и покраснел. Мой современник-ровесник дебильную шутку понял бы и поддержал, а Сашка чёрт-те что подумает…
Впрочем, моя неудачная шутка перестала меня беспокоить сразу после того, как я посмотрел в листок…
— Что это?! — Я вскинул на Сашку глаза. — Это же план прохода к нашему лагерю! «Улитка»![41] Какой кретин его зарисовывал?!
— Внизу посмотри, — он кивнул.
Я всмотрелся и вообще офигел:
— Секреты?! Тут же секреты обозначены! Что это?!
— Нашли на трупе… — Сашка, понизив голос, назвал бойца. — Патроны забирали и нашли… И теперь кто его знает — может, и он нашёл где-то, а отдать не успел. Может, он был фрицевский агент и тоже не успел это передать. А может, и не он один был агент. Вот так, Борька.
Я закусил губу и пожевал её до крови:
— И?..
— Мефодий Алексеевич приказал мне найти, кто может быть в отряде оттуда.
— Б..! — сказал я и плюнул.
— Борь, мне ни черта в голову не лезет, так хреново, — признался Сашка.
— Спасибо тебе, — я поклонился в пояс. — А то я буду счастлив этим заниматься! Прыгаю от радости!.. Слушай, — я обнял его за плечо, — а может, ну его на х…р? Убили его и убили. Он и был агент.
— А если не он? — тоскливо спросил Сашка. — А если опять стук-стук будет?
— С-сука-а! — с чувством высказался я. — Х…р с ним, будем искать вместе…
— Спасибо, Борь, — искренне сказал Сашка. — И ещё. Нам надо двух человек в отделение принять. Четверо ребят просятся, всех я до войны знал…
— А уж это решай сам, — буркнул я, — ты меня и так загрузил… Листок оставь. Чапай думать будет.
33
Немцев взяли троих. Двое были уже немолодые, перепуганные и жалкие, их вытащили из какого-то овина, где они прятались, побросав оружие. Третьему было лет 20–25; когда его брали, то разбили голову прикладом и пропороли руку штыком. Возбуждённо размахивая руками, кто-то говорил:
— Ну что ты будешь делать! Как даст, и Тимка-то с приступок кувырком… я за ним, а он уже и неживой совсем, Тимка-то, ну что ты будешь делать?! Мы туда, а он в нас — и вон, смотри… Ну тут я его кэ-эк… целил-то в грудь, а он рукой закрылся и по голове меня гранатой, а?! Еле скрутили…
Молодой немец отвечал коротко и равнодушно: «Найн… нихт… нихт… ихь вайс нихть…» — или просто пожимал плечами, и лицо у него было какое-то сонное. Оживилось оно, только когда Мефодий Алексеевич, разведя руками, огорчённо сказал:
— Так что ж, это… Шиссен. Придётся, это, шиссен, — и вздохнул, показав немцу: — Шиссен, ферштейн, немец?
Тот улыбнулся одной верхней губой и сказал, чуть сощурившись:
— Хайль Гитлер.
— Это, вот. — Командир покачал головой и вздохнул. — Ну как, это, тут?
Мы шли, и шли, и шли — куда-то кругом, по четырнадцать часов в сутки. Из тяжелораненых пятеро умерли, шесть человек мы потеряли в боях и стычках, включая сегодняшнюю. Наша борьба превратилась просто в борьбу за выживание — мы ничего не взрывали и не поджигали, нападали, только когда без этого просто нельзя было обойтись. Деревни стояли и так дотла ограбленные немцами, а нам тоже надо было есть. Временами мне начинало казаться, что Мефодий Алексеевич перестал понимать, что делать.
Да что там — временами мне казалось, что и я перестал понимать, что делаю сам…
На допросе мне делать было нечего, да и тошно было на это смотреть, поэтому я сам напросился искать по селу продукты.
Об этой стороне партизанской жизни я, если честно, никогда не задумывался, и она была ужасна. В избе, куда мы вошли, была женщина и трое детей на печи — девчонки лет по восемь-десять. Они неотрывно следили за каждым нашим движением, а женщина просто сидела и молчала. Так было с самого начала, когда мы вошли. Дядя Степан спросил грубо и коротко:
— Продукты есть?
Женщина покачала головой и безучастно смотрела в стену, пока мы рыскали по избе. Ничего не было, только тараканы шарахались из тёмных углов. Наконец я встал на приступку печки и начал стволом «МП» ерошить тряпьё возле девчонок. Там оказался мешочек с мукой — килограмма два — и кулёк картошки такого же веса. Девчонки, до тех пор молчавшие, в один голос заплакали. Я перекинул продукты дяде Степану, и женщина сказала тихо:
— Немцы всё забрали… а теперь вы последнее возьмёте. Как жить?
— Пиши расписку, Шалыга, — кивнул дядя Степан. Я присел к столу, достал бланки.
Женщина бледно улыбнулась:
— Бумажкой вашей их кормить? — Она кивнула на печку. — Или разом пойти да и в речку?
— Ты ж сознательная гражданка, советская гражданка, — сказал дядя Степан, хмурясь. — Ну что ж теперь…
— Сознательность на хлеб не намажешь, — вздохнула она. Мне было бы легче, попытайся она отнять еду, наброситься на нас, если бы она ругалась, что ли… Но она молчала, а девчонки тихонько плакали на печке. — Скажу я про вас немцам, как придут. Может, они едой помогут.
— Что ты скажешь? — без злобы сказал дядя Семён. — Они про нас и так знают… Не накликай беду. Как-нибудь… Написал, Бориска?
— Написал, — я вздохнул. — Вот, возьмите, — и придвинул бумагу по столу к женщине. — Взятое будет возвращено или оплачено по восстановлении советской власти в вашем населённом пункте…
Она пожала плечами, свернула бумажку и, поднявшись, убрала за икону в углу. И сама осталась стоять под ней, спрятав руки под старый фартук или что-то вроде. Так она и стояла, когда мы выходили.
А самое ужасное — что я, жалея её, ощущал себя в своём праве. И дело было не в том, что я хотел жрать. Просто хотел жрать, хотя и это немало. Я защищал страну, и я был ценнее и её, и трёх её дочек, потому что они — не защищали. Это была чудовищная логика, за которую надо расстреливать.
Но она была справедливой. Потому что на другой чаше весов лежали жизни сотен тысяч таких женщин и девочек, обречённых на истребление и вымирание планом «Ост»… и я знал, что это — не выдумка советской пропаганды. Я защищал их. И, чтобы защитить тысячи, обрекал на голодную смерть десятки.
Трудно понять и ещё труднее принять, верно? Особенно сидя возле лампы с книгой, «разоблачающей преступления советской власти». Когда тепло и кофе в стакане рядом… И можно рассуждать на темы отвлечённого гуманизма, и деньги есть, и магазин за углом открыт круглые сутки…
Мы не поймём друг друга. Я бы — прежний я — и сам себя не понял. И не узнал бы себя в исхудавшем мальчишке, одетом в трофейный маскхалат, перетянутый ремнями, вцепившемся в «МП»… В вечно голодном мальчишке, у которого временами кружится голова.
Когда мы вышли из избы, то от сарая совсем рядом послышалось истошное:
— Найн… найн, найн, на-айн… о-о-о, на-а-айн…
Повернувшись в ту сторону, я услышал экономные выстрелы и успел увидеть, как падают трое немцев, пришитые пулями к бревенчатой стенке.
Мефодий Алексеевич, не поворачиваясь ко мне, морщил лицо. Развёл руками, когда я подошёл ближе:
— Ну что, это, будешь делать… Жалко, и всё тут, это… Бориска, — он повернулся, наконец, в глазах было горестное недоумение, — а тебе, это, не жалко?
— Они нас обжалелись, — хмуро сказал Сашка, стоявший тут же.
— Не об них, это, речь… — вздохнул Мефодий Алексеевич.
Я подмигнул Сашке, и мы отошли в сторону, за сарайчик. Я расстегнул штаны и пристроился к стенке, Сашка встал рядом.
— Та бумажка у тебя? — спросил я. Сашка кивнул. — Я, кажется, догадался, как можно найти дятла, если он ещё жив.
— Как? — Сашка сосредоточенно поливал стенку, стараясь выписать (именно так) слова «Гитлер капут!».
— Сил не хватит, — хихикнул я, поняв его намерение. — А довольно просто, надо сказать. Я сейчас расписку в избе писал, и меня как ошарашило… Там же строчки есть, текст… Надо собрать образцы почерков, и…
— А если он почерк изменял?
— А на фига, если бумага должна была попасть только к немцам?
— Та-ак… — Сашка задумчиво посмотрел в небо.
Я засмеялся:
— Слушай, застегнись, а то похоже, что ты занимаешься онанизмом… А ты им, правда, занимаешься?
— Чем? — Сашка, кажется, на самом деле не расслышал вопроса. — Соберём образцы — вроде как дополнительную клятву в соблюдении секретности даём. Там слово «секреты» есть? Вот и что-нибудь вроде: «Клянусь соблюдать партизанские секреты…» И что-нибудь ещё.
— Ого. — Я уважительно покачал головой. — Точно, так вообще просто. Пошли к командиру…
— Не пойму, зачем это надо? — проворчал Рэм. Рэм Тухманов и Илья Баландин были нашими новенькими, которых тоже отобрал Сашка. Он их знал до войны и ручался, что ребята надёжные, но я их невольно сравнивал с Олегом и Димкой — и пока был недоволен. Сложилась такая ситуация, что я при Сашке был в отделении кем-то вроде того же комиссара — смешно…
— Затем, — отрезал я.
— А если кто писать не умеет? Такие есть…
— Отдельный список составляйте, потом я текст на машинке набью, а они подпишут… Всё, разошлись.
Мы встали лагерем в этой самой деревне — она называлась смешно, Синие Яблоки. Кто его знает, почему. Тут хватало брошенных домов, мы заняли несколько у самого леса «с видом на дорогу». Немцев тут хоть и было всего десяток, но и их скоро начнут искать, так что надо было быть готовыми.
— Мысль хорошая. — Хокканен полусидел на скамье и потирал грудь, покашливая. — Вот сволочи, как засветили… когда ж я своим ходом пойду?
— Ты, Ахтыч, это, не спеши, — отмахнулся Мефодий Алексеевич. — Нам ещё шагать и шагать… Мысль, это, да, мысль, это, неплохая. Только, это, в гестапо не дураки…
— А мы тоже не пальцем сделанные, — возразил я. — Это раз. И потом, товарищ командир, вы что, думаете, они к нам, как в ки…нижке, — своего офицера заслали? Наверняка тот же местный, чем-то купили или запугали. Это два. Ну что ему мудрить-хитрить? Написал — сунул в почтовый ящик. Получил рекомендации — сжёг…
— Ну, может, это, и так, — вздохнул Мефодий Алексеевич. — Ефросинья Дмитриевна! Ужин-то, это, какой-никакой есть?