— Сдадут нас местные, — вздохнул Карягин. — Кто-нибудь точно сдаст.
— А оно, это, и хорошо, — кивнул командир задумчиво. И больше ничего не стал объяснять.
В этой избе помещалось командование отряда, мы, разведчики, Ромка и Витюха — они оба уцелели. Но о планах знали только командиры и мы с Сашкой. Да и то — командир отмалчивался о том, что будем делать завтра, не хуже всё того же Сципиона. На стол вывалили сваренную в мундире картошку — жуть, аж по две штуки на человека. Потом тётя Фрося бухнула открытую банку рыбных консервов — у меня в животе запело — и сказала:
— Нехорошее это дело. Ведь последнее забираем у людей.
— Ефросинья Дмитриевна… — вздохнул командир. И махнул рукой. Потом попросил: — Бориска, спой, что ли. Какую-нибудь… какую сам захочешь…
— Сначала поем, — помотал я головой. — Жрать хочу больше, чем е…ся.
Все заржали. Юлька, дотянувшись, треснула меня по затылку как раз в тот момент, когда я вгрызся в картофелину, и я обжёг язык…
…Снятся мне перелётные птицы —
Из далёкой и правильной песни.
И казённые стены больницы
Вдруг становятся узки и тесны.
И луна над моим изголовьем
Манит светом меня из постели,
И бинты, проржавевшие кровью,
Превращаются в алые перья…
Я пел песню Розенбаума за шестьдесят лет до того, как её сложат. Пел и видел с ужасом, что сидящие вокруг её понимают. Понимают. А вы понимаете? Я бы мог спеть её на Руси русским людям в любом с незапамятных времён веке — и они бы поняли.
Ещё не выросло на нашей земле такого поколения, которое не поняло бы таких песен. И моё — не исключение, хотя оно ещё не выросло.
Его тоже что-то ждёт. Афган. Чечня. Третья Отечественная. Не знаю. Но исключений не было в нашей истории… Я просто успел раньше остальных…
И не телом — душой обожжённый! —
О последнем мечтая патроне,
Ту звезду, под которой рождён я,
На горящем ищу небосклоне…
А дружок, не помянутый лихом, —
Деликатный такой, городской он, —
Потянулся к звезде своей тихо…
Медсестричку не побеспокоил…
Тётя Фрося вздохнула. Зинка, нахмурившись, терзала ремень снайперки. Юлька тревожно смотрела на меня.
И от этой великой утраты
Я подумал слабеющим мозгом —
Видно, в чём-то мы все виноваты,
Слишком рано летим к нашим звёздам…
Отыскал наконец-то свою я —
И кровать сжал покрепче руками…
…До свиданья — все те, кто воюет,
И прощайте — все те, кто не с нами…
…До свиданья — все те, кто воюет,
И прощайте — все те, кто не с нами…
— Бориска-Бориска… — сказал Мефодий Алексеевич и с треском прокашлялся, покрутил головой. — Ну, давайте кипяточку выпьем…
Мне вдруг стало смешно. Меня иногда разбирал смех вот в такие именно моменты. «Кипяточку!» И ведь я буду пить этот кипяточек, и мне будет хорошо, как будто я пью горячий какао в закусочной «На углу», куда мы часто бегали. И после этой картошки в мундире и кусочка замученной шведской сельди (сволочи, немцев кормят, а ещё нейтралы!) я вполне способен ощутить себя сытым, хотя раньше от такого ужина я пришёл бы в ужас… вернее сказать — это вообще не ужин. С другой стороны — наверное, в моём времени масса людей ест и хуже…
— Сахару-то и вприглядку не стало, — обвиняюще заявила тётя Фрося. — Хоть бы сахарин[42] где достать.
Руководство сделало вид, что не слышит её. Тётя Фрося отхлебнула кипятку и обратилась к девчонкам:
— Вот, девки, смекайте, на что мужики годны. Кровь друг другу пускать — и всё. Да если б взяли меня да какую фрицевскую мать, посадили б рядом друг с другом и спросили: «Хотите, чтоб ваши дети друг в друга железками тыкали?» Да разве б мы согласились?
— Ты и не согласилась бы, — подал голос Хокканен. — А у них разные есть…
— Бреши, Ахтыч, — отмахнулась рукой тётя Фрося. — Никакая мать своему сыну смерти не пожелает.
Интересный разговор остался без продолжения. Явились наши ребята, притащившие с собой кучу блокнотных листочков и короткий список неграмотных. Мы с Сашкой перемигнулись и ушли на крыльцо.
— Внимательно надо смотреть. — Сашка разложил на колене донесение. Я молча кивнул и стал перебирать листки, передавая их Сашке. Текст был короткий, почерки разные, в глазах рябило, и мне внезапно захотелось бросить свою идею, а ещё больше захотелось, чтобы похожего не было. Но Сашка уже отложил два листка… и как раз когда он откладывал второй, я задержал очередной в руке и сказал:
— Вот.
Сашка вырвал листок у меня из рук и замер.
— Да. — Он поднял на меня глаза и прикрыл их, тяжело выдохнув: — Я так надеялся, что он убит.
Витька Покалюжный, партизан из 1-го взвода, запираться не стал — он только увидел два лежащих рядом на столе листка и сел на лавку, свесив голову. Олег снял с него карабин и ремень — тот не сопротивлялся, лишь глухо сказал:
— Пощадите… я не за себя…
— Ты ж, это, с самого с начала с нами. — Мефодий Алексеевич налил себе ещё кипятку. — Так, это, ты уж ушёл как агент или, это, потом завербовали?
— Потом… — Витька, ещё совсем молодой мужик, передёрнул плечами. — Я жене сказал, что на заработки пойду… И как они прознали — ума не приложу… В конце декабря, как за дровами ходил, прямо возле лагеря подловили… Ну и… Говорят, жену твою повесим, сына — в Германию, ему год всего, он про тебя и знать забудет… Пощадите, товарищи…
— Рассказать не мог? — Хокканен откашлялся. — Мы бы и жену и сына сюда, в отряд…
— Не выжили бы они, — тоскливо ответил Витька. — Рази ж это жизнь… не выжили бы…
— И ты всё это время, это, — докладывал? — спокойно спросил командир.
Агент кивнул:
— Да… Тайники только менялись… А так я фрицев больше и в глаза не видел…
— Гад!!! — вдруг крикнул Ромка, слетел с лавки, подхватил свой карабин и в упор бабахнул в Витьку. Промазал, тот дёрнулся всем телом, но остался неподвижен. На Ромку навалились ребята, но никак не могли его скрутить, он колотился уже в настоящем припадке и что-то кричал — я понял, что вжался в стенку и с трудом сумел расслабиться и отвести глаза от бьющегося в руках наших мальчишки с безумным лицом. Зинка в конце концов взяла его на руки, как маленького, и начала укачивать.
— Ну что тут сказать. — Мефодий Алексеевич оставался совершенно спокоен. — Это. Гад.
— Гад, гад, гад… — закивал головой Витька.
— Но, это, гад не сам по себе. — Мефодий Алексеевич вздохнул. — А, это, произведённый в гады, это, всё ж не то… Семью твою мы, это, вытащим. Сейчас ты, это, с фрицами общаешься?
— Сейчас нет… приказано было, если отряд уцелеет, ждать, пока на базу станем…
— Ясно, это, дело… Вот тогда и будешь им слать донесения. Какие я скажу.
— Заподозрят, если мои в лес уйдут… — Он впервые вскинул голову, и глаза ожили надеждой.
— Так обставим, что, это, не заподозрят. Ты им вон, это, какую услугу оказал. Считай, весь отряд, это, на блюдечке… Только, это, чего не вздумай — вешаться или, это, стреляться! — повысил голос командир. — Вину, это, искупать надо. Никто, кроме нас, вот, это, кто тут, про это больше ничего и не узнает… Иди. Это, оружие ему отдайте…
— …Как думаешь — правильно?
Я ждал, что Сашка ответит сразу и безапелляционно: «Нет!» Но он сорвал стебель чертополоха, хлестнул им по сапогам, пожал плечами:
— По-человечески — неправильно… и правильно тоже… А по-командирски — правильно со всех сторон… Я, Борька… — он посмотрел на меня и понизил голос, — если бы вдруг мамка оказалась живая… и мне вот так…
— И ты?.. — Я затаил дыхание.
— Я бы застрелился, — так же тихо сказал Сашка. — А ты?..
К счастью, мне не пришлось отвечать на этот страшный вопрос. Мефодий Алексеевич окликнул нас с крыльца, но потом махнул рукой и подошёл сам:
— Это… дело вот какое, — вздохнул он. — Надо нам, это, в родные места подаваться. Это мы кругаля дали, а все фрицы знают, это, где мы… Со следа их, это, сбить надо. Одна группа, это, пойдёт лесами путлять, да, это, с шумом, с громом, это… А вторая — это, большая — тишком обратно, это… Там они нас, это, не сразу и искать подумают…
— Ясно, — сказал я. — Со следа немцев мы сбивать будем.
Командир вздохнул вновь.
— Поперёк сердца мне это дело, — признался он. — А только, это, остальные — девки-бабы, раненые или те, кого, это, ну никак терять нельзя… И ещё одно, это, есть…
— Мы упёртые, — снова сказал я. — Нам терять нечего. Ни детей, ни семей, ни кола ни двора, а злости и ярости — выше крыши… а смерти в наши дебильные года не боятся, потому что ещё не жили… Вы не стесняйтесь, Мефодий Алексеевич. — Я это произнёс без издёвки, я правда не чувствовал ни злости, ни страха, ни досады, ни обиды; я правда видел и твёрдо верил, что ему больно и стыдно говорить нам это. — Мы разведка. Тот, кто выжил в первом бою, — уже ветеран…
— Только патронов, гранат побольше, — так же спокойно сказал Сашка, — и взрывчатку возьмём.
— Да, это точно, — поддержал я.
Командир почти неверяще смотрел, переводя взгляд с меня на Сашку и обратно. Потом лицо его задрожало, стало совсем старым, и он встал перед нами на колени:
— Это… ребятки… детки… Христа ради — простите… нас всех простите… весь, это, — мир, что он такой, это… простите, Христа ради…
— Встаньте, пожалуйста, — попросил я.
А Сашка молча поднял командира с колен, и Мефодий Алексеевич обнял нас и прижал к себе… или прижался к нам, потому что Сашка был выше его, а я — выше Сашки.
34
Дождь шёл третьи сутки. Он был совершенно осенний — холодный и нудный, не очень сильный, но вездесущий, словно не середина июля на дворе, а середина октября, и небо полностью затягивали серые низкие тучи. Но нам это было на руку — в дождь не работают собаки, дождь замывает следы, дождь глушит звуки.