— Всё сделаю, как сказано, Нечай Федорович.
— Да уж сделай, не сочти за труд.
Шапилов подождал, не скажет ли он еще чего.
Нечай не сказал. Но едва подъячий пошел к двери, заговорил вслед, будто и не заканчивал разговора:
— А после будет вам с Андрюшкой новая задачка. Из Москвы в Сургут много не пригонишь. Сукна, платья, бумагу писчую, казну денежную, толокна — это само собой. А хлеба в казенных амбарах нет, сами знаете…
— Вестимо, — поддакнул Шапилов, возвращаясь на прежнее место.
— Придется его попутно в оброчных волостях сыскивать, — объяснил Нечай. — Вот и прикиньте для начала, где, сколько и каким изворотом. С людьми проще. Но тут по-хозяйски раскинуть надо. Очень уж накладно будет — всех на Москве прибирать. Иное дело — начальных людей. Пускай идут налегке хотя бы до Сольвычегодска. На этом мы много денежной и хлебной казны сбережем. А Максиму да Никите Строгановым отписать государевым именем: дайте по стольку-то людей со своих солеварен. Отказать не посмеют, понеже без спросу у себя царских ослушников держат. Есть среди них добрые мастера-плотники, судостройщики и другие надобные для похода люди. И в казаки охотники найдутся. Каждый рад будет из соляной ямы на свет божий выбраться, да еще с государевым жалованием и подмогой.
— Это уж точно, — кивнул Шапилов. — Всем польза.
— Другое приборное место клади в Верхотурье. Судостроев из тамошней плотничьей слободы набрать! Мы туда по прошлому году сколько людей посылали?
— Восемьдесят.
— Ну вот. Взять по десятку с главной верфи, что при Меркушиной деревне кочи делает, да с плотбища у Ямышева Юрта, что на дощаниках робит.
— Не ладится на Меркушиной плотничья слобода. Хорошие мастера от повинностей посулами откупаются. А воеводы вместо них служилых, да посадских, да гулящих людей ставят, а то и крестьян с ямщиками. Избаловались совсем.
— Пошто так?
— За государев коч плотники получают двадцать пять рублев, а тамошние торговщики платят против этого и по пятьдесят и по шестьдесят. Вот им и проще посул воеводам дать, да в выгоде после этого остаться.
— Ничего. Мы их наладим. Есть там и наши уставщики. Назар Заев и Афонасий Назаров. Вот и возложить на них строгий прибор. А воеводам указную грамоту дать. Ежели не исполнят всё по чести, с них неустойку взыскать. Враз забегают.
— Я тако ж думаю, Нечай Федорович.
— Остальное раскинем на Тоболеск, Тюмень и Березов. Сочтите хорошенько, сколь мы у них можем взять к Томи свинцу, ядер, зелья, пищалей, сколь пушкарей, казаков, стрельцов. Мало будет, урядим в помощь юртовских татар и белогорских остяков. Тако я вкратце размыслил, Алешка. А теперь ты думай. Днем думай, ночью думай, когда будешь с Тояном над бескрайней Москвой стоять, тако ж думай. Там самое подходящее для этого место!
От этих слову Шапилова душа дрогнула. Никогда прежде второй дьяк не говорил с ним так доверительно. Всегда на удалении держал: задаст работу и будь здоров. А тут приоткрылся.
Странный он какой-то нынче, непонятный. Давеча про птаху без крыльев упомнил… Глядит строго, а в глазах ласка. Вот бы всегда такой был.
Однако добрые чувства тут же сменила досада: «Дался ему этот Тоян. Хитрый сибирец! За столько гор и рек приволокся, дабы ясаку Москве не платить. Навесил ясак на своих соседей — ближних и дальних, мирных и воистых. А Федоров готов принять доносчиство за добродетель. Еще и умиляется: Тоян, Тоян… Вишь ли, возжелал он взойти на Ивана Великого! Да кто таков этот эушта? Пронырливый татарин! Тьфу на него!»
Так и ушел подъячий Алешка Шапилов в раздвойстве. Совет Нечая заглядывать наперед, думать всечасно, дополняя сказанное своею додумкой, раззадорил его, а вот сопровождать Тояна на царскую колокольню край не хотелось. Но надо, надо! Таково благоволение государя. Такова воля второго дьяка. С ними не поспоришь.
Следующим день пришлось пропустить из-за стряпчего Вельяминова. Он отъехал с царевичем в загородный дворец в Коломенском. Сошлись утром на Тимофея Полузимника[116]. Шапилов доставил Тояна и его толмача, Вельяминов явился в сопровождении пономаря, которого разве что с земляным жуком сравнишь.
Серыми ватными грудами бугрилось над Кремлем морозное небо. Оно было похоже на снежные торосы, укрывшие ледяной панцирь невидимой реки. Куда ни глянь, ни одного живого проблеска. Лишь там, где Иван Великий раздвинул небо своим величавым куполом, образовалась полынья, пронизанная зыбким солнечным светом. Три золотых обруча не давали ей сомкнуться, держали крепко.
— Что это? — заинтересовался Тоян.
— Памятные слова, — объяснил с готовностью пономарь. — В честь государя нашего Бориса Федоровича, поднявшего церкву Иоанна Лествичника на двенадцать саженей ближе к всевышнему и позлатившего верх на века вечные.
Перекрестившись, он первым вступил в гулкое нутро колокольни. Засветил лампу. И тотчас по стенам заметались тени. Они набегали одна на другую, удлинялись или расплющивались. А сверху беззвучно дышала холодная давящая пустота.
Тояну стало не но себе. Ему показалось, что это духи пляшут по стенам. Духи времени. Чтобы отвлечься, он начал считать каменные ступени. Шагнет — загнет палец на левой руке. Отсчитает двадцать шагов — загнет палец на правой. Так и дошагал до первой площадки. Она была устроена меж восьми сквозных окон с большими колоколами.
Глаза обжег дневной свет. Тоян глянул на загнутые пальцы. Сосчитал с руки на руку. Получилось восемьдесят и три ступени.
Москва лежала перед ним, как на ладони.
— Допреж тут дозорная башня была, — начал объяснять пономарь, — Тут вот, за зубьями, караульщики сидели. Как завидят татей, сполох дают. И враз Кремль — на запоры. Мосты в подъем. Сами на стены. Не подступишься.
Пока толмач перетолковывал сказанное Тояну, Вельяминов насмешливо хмыкнул:
— Старый тать растерял рать, а новый нынче в гости ходит.
Пономарь глянул на него с укором.
— Всё пережила Москва, — ни к кому именно не обращаясь, сказал он. — И возвышение свое, и пожар, учиненный крымским Дивлет-Гиреем. Кабы снова не сгореть, уверючись…
— Не каркай, звонила! — осек его Вельяминов. — Не об том речь. Твое дело на верх вести. Ты и веди.
И снова окунулись они в темень колокольни. На этот раз она заключала в себе сто сорок девять ступеней. Тоян одолел их без особого труда. Зато взмокли Шапилов и Вельяминов.
Здесь сквозные окна и колокола были заметно меньше. А Москва раздвинулась, ушла глубоко под ноги. На нее можно было смотреть с восьми сторон. И с каждой она казалась прекрасной. Неустройство, порожденное смутой, осталось внизу. Не слышен сделался вороний карк. Очистилось, просветлело небо.
Еще девяносто семь ступеней отсчитал Тоян, поднимаясь на верхние ярусы колокольни к высоким узким окнам, похожим на щели. Их было много, и все заполнены солнечным светом.
Пономарь указал на свод:
— Там колокольный купол. Выше него только Боже милостивый. Он все видит.
Шапилов и Вельяминов переглянулись:
— Под памятными словами стоим?
— Под ними.
— Забрались однако…
— Так ин што?
Толмач попробовал было переложить их слова Тояну, но у него ничего не получилось.
Да и не нужны были Тояну сейчас никакие слова. Он ощутил себя птицей, которая парит над Алтын ту — вершиной мировой горы. Не каждому дано увидеть ее. Он увидел. Теперь можно возвращаться в эушту.
Глянув на него в эту минуту, Шапилов поразился. Тоян был красив своей древней азиятской красотой. Глаза его излучали доверчивый почтительный свет. Такие глаза бывают у мудреца или ребенка, который готов удивляться, брать, но и отдавать тоже.
Вот тогда и понял Шапилов, о какой душе говорил ему давеча второй дьяк Нечай Федоров, о каких думах над бескрайней Москвой. О той, которую и захочешь, а словами не обоймешь.
«Эх, — подумал Алешка Шапилов, — кабы сейчас мне наказную грамоту в Сургут писать, по-иному бы я ее изладил. А теперь поздно. Она уже скреплена красною царьскою печатью и отправлена вместе с другими бумагами. Одно и остается — пожелать ей непрепятственной дороги. Лети без задержек…»
Ивашка Ясновидец
А на Обозном дворе Казанского приказа текла своя незатейливая жизнь. После первых суматошных дней, кое-как сбыв привезенные с собой меха, объевшись хмелем и дешевыми бабьими ласками, отоспавшись с перепою, тоболяки стали приходить в себя. Тут-то и появился обозный голова Иван Поступинский. Ни раньше, ни позже. Уж он-то знает, что лучше переждать, пока улягутся накопившиеся за дальнюю дорогу страсти. Потом из служилых людей и проводников веревки вей, все стерпят, а под горячую руку сунешься, всякого худа натворить могут.
Где был всё это время Поступинский, что делал, никому не ведомо. А сам он не скажет, скрытен не в меру. Где надо, там и был, что надо, то и делал. На то он и обозный голова, чтобы самому за себя думать.
А был он в Немецкой слободе, у младшего брата Юрия Поступинского. Это на Москве мор и смута, а там — сыть и довольство. Обласкал государь и швецких, и австрийских, и ливонских, и прусских, и жмудских немцев, устроил им выгоды и свободы не в пример своим подданным. Они и живут, ни в чем не утесняясь, будто на другой земле. Заняли правый берег Яузы вплоть до речки Чичеры и ее левого притока Кукуя, отстроились красивыми рядами, насадили дерев. Немецкая Москва да и только.
До того как попасть сюда, Поступинский-младший служил дворовым человеком у ливонского поместника-зарусийца. А зарусийцы хоть и живут среди польской литвы, помыслами своими устремлены к Москве. Это и навлекло на них опалу. Решили поляки изгнать самых отъявленных, чтобы другим изменничать неповадно было. Да ведь то, что для одних измена, для других верность. Три года назад принял государь опальных ливонцев по-отечески, отобедал с ними, утешил и одарил каждого по-царски. Дворян сделал князьями, мещан дворянами, всем дал поместья и достойное жалованье. А челядинцев, что изгнаны были вместе с хозяевами, велел брать в немецкую дружину и на другие прибыльные места. Тогда-то и стал никому не ведомый литвин Поступинский кремлевским телохранителем. Старшего брата тоже неплохо устроил — на сибирскую службу. Стали они жить на русийский лад. Прежние имена свои поменяли, чтобы от других не отличаться. Иван и Юрий куда как привычней. Один другому — верный помощник. Дом брата для Ивана всегда открыт. А надо соболей продать дорогой ценою, и тут Юрий расстарается. Где-где, а в Немецкой слободе покупщики на них всегда найдутся.