Клятва Тояна. Книга 1 — страница 42 из 66

Вздулась на спине Куйки окровавленная синюха. Рядом легла вторая, третья…

— Ну что, монах, убедился? — торжествующе осклабился царский дозорщик. — Слово есть меч не токмо господен, но и диаволов!

— Ти не словом божиим ув душу цього бедолахи вийшов, — спокойно возразил ему Фалалей. — Ти його грошами купив, а потим страхом скрючив. Бо и сам такий.

— Какой это такой?

— За царя силуешь та соби слугуешь! — смело договорил старец. — Тоби байдуже[222], хто цар, лишь би самому влаштовуватися под його силой. Якщо не вин переможник[223] буде, и ти перевернется.

— Прикуси язык, черный ворон! — недобро усмехнулся полусотник. — Ишь, раскаркался. Второй раз терплю твои дерзости. Не доводи до третьего. Образумься, пока ряса твоя за тебя заступается.

— Пресвятая Троице, — елейно вставился между ними настоятель Диомид. — Помилуй нас, Господи, очисти грехи наша; Владико, прости беззакония наша; Святий, посети и исцели немощи наша, — имени Твоего ради…

— Господи, помилуй! — вместе с ними забожился и доносчик. — Не треба мени никакой доли! Бис попутав.

— Господи, помилуй, — заключил старец Фалалей.

— Может, и помилует, да не всех, — стрельнул хвостом нагайки полусотник. — Ну да ладно. Погутарили и будет. Некогда мне тут ваши амини слушать, — и велел казакам: — Берите лазутчика вместе с этим пологлазым! На дознании пригодится. Добрый ныне улов. А?

— Добрый! — поддакнули те. — Похвалит воевода!

Даренка не сразу сообразила, о каком пологлазом речь, но когда казаки подступили к татке, закрыла его собой, как старец Фалалей давеча заслонил Параску.

— Не хапайте батечку! — не своим голосом закричала она. — Вин ни ув чом не винний! Не дам його никому, хоч рижти!

Ее пробовали отпихнуть, но не тут-то было. Она сопротивлялась с той отчаянной решимостью, которую рождают страх и любовь. Без татки семья пропадет. Не одолеть ей дальней дороги, не найти другой такой мягкой, но надежной скрепы.

Даренка кусалась, царапалась, хватала казаков за бороды.

— Иш звитяжци[224], - бормотала она. — 3 дивчею боротися та й з мирним чоловиком. Знайшли ворогив де их немае…

— Што вы там копаетесь? — озлился полусотник. — Тащите обоих! Там разберемся.

Ободренный его командой, один из казаков ударил Даренку донышком кулака в лоб над переносицей. Несильно ударил, но умеючи. Так оглушают животину опытные скотобои, чтобы потом без помех за нож взяться.

Дрогнуло над Даренкой солнечное небо, перевернулось. И наступила долгая томительная темнота. Темнота, похожая на смерть.

Святая простота

Очнулась Даренка в коморе, похожей на преисподнюю. Вокруг тьма кромешная. Воздух вонький, застойный, с гарью. Но хуже всего — мертвая тишина. Такая бывает глубоко под землей. Или под водой. Даренка тонула однажды в Трубище, помнит, как ей тогда уши заложило. Вот и сейчас в них глухая боль.

Первое, что пришло Даренке на память — злые руки. Они хватали ее, душили, выкручивали. По-собачьи скалилась нагайка с ножом в черене. У нее не было обличья, только оскал. Разве может быть обличье у нелюди? Рядом плясали возы и деревья. Мелькнула длиннохвостая плеть. Раздвоенным жалом она впилась в закатное солнце, и солнце погасло. Но перед этим оно улыбнулось таткиной виноватой надтреснутой улыбкой.

И тут Даренка вспомнила. Был шлях, был обоз, был дозорный разъезд. Однорукий полусотник Нагайка — или как его там? — искал лазутчика с литовской стороны. И ведь нашел. Того или нет, пока не ясно. Зато покуражился вволю. Сила-то на его стороне. Начал с Параски — она-де укрывательница. Оголил бедолаху перед всеми. Спасибо, старец Фалалей за нее вступился, не то иссекли бы сестрицу ни за что, ни про что. А после настал Даренкин черед. Закрыла она татку собой. Других-то защитников у него нет, потому как бобыль[225]. За это Даренку и оглоушили. До сих пор голова медным звоном полна.

— Батичку, — с надеждой позвала она. — Ти тут чи ни?

В ответ пугающее безмолвие.

— А ще будь-хто е?[226]

Снова молчание.

— Невже[227] я ув ним склепи одна?

— Одна-а-а… — откликнулись стены.

И правда склеп. Тесный, беспросветный, удушливый.

Даренка ощупала под собою кутник[228]. Соломенная подстилка на нем до того слежалась, что стала похожа на истертую подошву. Стены собраны из обугленных бревен, чтобы тлен их не брал. А может, сруб обожгли после, когда в нем вязни[229]стали сидеть?.. Или вместе с ними…

Даренка отогнала от себя жуткое предположение. Не о том ей надо думать сейчас. Не о том!

Она заставила себя встать и, придерживаясь за осыпающиеся трухой бревна, двинулась от стены к стене. Неожиданно вперилась лицом в холодные железа. Они свисали из-под потолка. Потрогала — цепь. Сверху — кольцо, вмурованное в камень, снизу — деревянные колодки. Значит, страхи ее не напрасны: склеп-то пыточный.

— Ой же ж, мамочки мои! — вырвался из груди скулящий плач. — И що за халепа[230] на мою бидолашнюю голову? Пани скубутся, а нам страждати… Зовсим пропала…

Но плачем делу не поможешь. Кое-как успокоившись, пошла дальше. Вот и дверь. Скобы на ней нет, ухватиться не за что. Слепилась с косяком, не оставив ни щелочки!

Даренка стукнула в тесовую запону. Она отозвалась глухо, будто отсырела. Стукнула сильней, звука не прибавилось. В такую хоть ногами колоти, не то что кулаками…

Отчаявшись достучаться до стражников, Даренка бессильно присела на корточки. Будто в холодную воду, опустила оббитые руки в текучую колоземицу. До нее не сразу дошло, что она сочится из-под двери. А вместе с нею зыбкий, едва различимый свет.

От волнения у Даренки во рту пересохло. Она сунула пальцы под створу. Не лезут. Повела ими в одну, потом в другую сторону. Нашла едва ощутимый выступ. Потянула за него… И произошло чудо: дверь легко отворилась.

Глазам открылся едва различимый спуск. Даренка заглянула туда. Земляные ступени делали крутой поворот. Оттуда и тек тусклый свет. А еще доносились приглушенные голоса.

Даренка их сразу узнала: один тихий, круглый, с жиночьими подголосками — таткин; другой басовитый, рокочущий, как с амвона, — старца Фалалея.

Не помня себя от радости, Даренка бросилась к ним. На повороте не удержалась, упала. Хорошо, задом, а не передом. Так и въехала в нижнюю камору, встрепанная, перепачканная сажей от обугленных стен, не похожая на саму себя. Будто ведьмачка, только без помела. Подхватилась с полу и ну целовать татку:

— Ой ти мий ридненький… батичку… сердцевий ти мий… нещасливий… Як я по тоби стужилась[231], и сказати не можу.

Потом припала к руке старца Фалалея:

— И по тоби стужилась, отче… Ти и справди божий чоловик… Спасиби тоби!

— И тоби спасиби, — Фалалей поцеловал ее в голову, потом поднял с поклона и обнял, как родную, — Велику спробу[232] ти видержала, дочка. Вид отця свого не збочувала[233]. Отак и будь!

На лице его кровянел след кнута. Значит, не остановила старца угроза полусотника, не усмирился он, принял свой крест.

И Даренка примет!

От этой мысли ей стало легко-легко.

— А я схаменулась[234], никого немае, — поглядывая на глиняный светец с кривобокой лучиной, беспечно стала рассказывать она. — Темно, хоч в око стрель![235] Почала шукать, а ви ось де. И свитло у вас. И дихати с чем.

— Це я винний, — опечалился татка. — Прости мене, доненько. Недобачив.

Оказывается, Даренка уже приходила в себя. Морозило ее сильно — зуб на зуб не попадал. Вот татка и отнес ее наверх. Там теплее. Огня зажигать не стал, потому как темничка глухая, дыму выходить из нее некуда. Подождал, пока Даренке не полегчает, и решил потом спуститься к панотцу Фалалею. Дверь притворил, чтобы не потревожить ее балачкою[236], а того не сообразил, что она испугаться может. Вот дурень старый! Сперва делает, а потом думает.

— Ничого, батичку, я не злякалась, — поспешила успокоить его Даренка. — Усе добре пишло. Не кори себе, будь ласка.

— Ну тоди ладно, — повеселел татка. — На ось тоби хлибця, доненько. Иж, щоб сили взялись.

Краюшка была черствая, обкусанная, но Даренке она показалась белым коржем. Ее можно разом сжевать, а можно сосать долго, как цукерку[237].

Даренка решила растянуть удовольствие.

На какое-то время ей показалось, что все страхи миновали.

Рядом татка и старец Фалалей. Втроем они придумают, как из этого узилища выбраться. Обязательно придумают! Не век же им здесь томиться.

Нижняя темничка показалась ей повыше, попросторней. И кутник в ней срублен из угла в угол. И стены не обуглены. И цепей нет. И главное — разомкнулась могильная темень.

Огонек лучины напоминал цыпленка, который проклюнул яйцо изнутри, а выбраться из него не может. Сил нет. Вот и вихляется он из стороны в сторону, вот и выкидывает из скорлупы влажную, широко раззявленную, грязно-желтую головенку.

Взять бы его на руки, обсушить своим дыханием, да ведь погаснет от такой заботы. Что тогда?

Не дожидаясь, пока догорит лучина, татка стал отщепывать новую. А полено-то не сосновое, как надо, а березовое, в печи на выпаренное, на солнце не досушенное. И резать его нечем. Разве что руками драть?