Но вот пелена ненадолго спала. Солнышком выглянула из-за нее светлая и ухоженная Федоровка…
Высоко-высоко в беспредельном небе кружил белый кречет, выискивая поживу. Хорошо следить за ним снизу, примяв крепкой молодой спиной желтофиолевый рукоцвет, пахучий разлапушник вперемешку с глазастыми моргунами. Нечайка кружил вслед за белым кречетом, но пока в мечтах. Поймать бы ему в поле дочь ямского окладчика Палашку Саламатову, смять в руках, зацеловать до упою. И ей, как понял он, хотелось того же, но не знали они по немноголетству своему, как к этому подступиться, не умели нужного слова сказать, верный час найти. Вот и ходили по одним и тем же полям, лежали на одной и той же траве, но каждый сам по себе, мучаясь и счастливясь.
Занятый своими сладкими переживаниями, Нечайка и внимания на шум в деревне не обратил. Опомнился, когда понесло гарью от боярской усадьбы. Бросился посмотреть, что там, и сразу угодил под нагайку черного всадника. Тот волок по колдобинам на веревке безжизненное тело.
Первой мыслью было: татары! Но откуда им взяться на русийских северах? Тут ближе Литва и немчины с Варяжского моря[7]. Однако и этим ходить с набегами недосуг — сами с Москвой за Ливонию воюются.
Ничего не понимая, Нечайка схоронился в ближних кустах, а там уже захожий пономарь Созя Чукрей дрожит. Он и нашептал, что это вовсе не татары и не варяжцы, а царевы опричники. Привезли бумагу про измену боярина Федорова, согнали мужиков воедино, чтобы огласить ее, а теперь ни за что головы ссекают.
— Спасайся, христовенький, покуда не поздно, — возбужденно брызгал слюной Чукрей. — Ты хоть и не мужик ишшо, да ростом эвон какой верзила. Исказнят под горячую руку. Как есть исказнят. Меня чуть не подмели заодно, — он потянул Нечайку за собой.
Вдвоем они отползли в заросший разноцветней овражек, а по нему, пригибаясь, побежали прочь от Федоровки. Вслед им несся истошный вой баб, детский плач, ругань опричников, треск огня. Нечайка слышал и не слышал. Все в нем от страха сжалось, ослепло, оглохло.
Когда к вою и треску добавились непонятные страдальческие храпы, Чукрей примедлил свои косолапые шажки.
— Никак скот увечат? — догадался он. — Ну точно! И рыбную запруду спустили… Нелюди! Псы бешеные, прости Господи, — глаза его были сухи, а губы плакали.
И тогда Нечайке будто уши ототкнуло. Он вдруг понял, что не туда бежит. Не о себе в такой час думать надо — о ближних своих да о Палашке, а то запрыгал по избокам, как петух без головы.
Ноги сами повернули назад.
— Ку-у-да? — дернулся за ним Чукрей. — Сдурел, что ли? Комару коня не свалить! Опомнись, покуда не поздно, парень!
Но Нечайка уже несся назад, к Федоровке. Несся, не пряча головы. По пути выдрал кол из ближайшей огородки.
— Ничего, Созя, — шептал он, — Ежели комару коня не свалить, то и конь комара не затопчет!
До своего двора он добрался без помех, а там опричники на крыльце столпились. Один через плечо другому заглядывает:
— Хороша холопка!
Тот в ответ:
— Говорят, боярин ее особо выделял.
— А мы что, хуже боярина? Ха…
Нечайка и всадил шутнику кол пониже спины. Всадил бы и другому, кабы третий сзади не хватил его нагайкой:
— Ах ты, сураз! На кого руку поднял?!
Очнулся Нечайка уже у колодца. Открыл глаза, а в колодезное горло дворового дурачка Шуню заталкивают. Мал Шуня, да неподдатлив. Сучит ногами, окровавленным ртом смеется: «Завтра сами в ложках перетонете!»
Следом кинули боярского ездового и двух крестьян, а уж потом Нечайку.
Не уцелеть бы ему, кабы нижних не было. Это с их тел он до бревенчатой горловины дотянулся. Нащупав зацепки, уперся ногами в одну стенку, головой в другую и давай враспор выталкиваться под закромок.
Мимо кинули еще несколько мужиков. Они со стонами ворочались в родниковой жиле. Только у Шуни и хватило сил из-под вороха коченеющих тел выдраться. Нечайка помог ему прилепиться подле себя. Поддерживая друг друга, они вкапывались, вклинивались, втискивались в неподатливую осклизлую твердь.
Внезапно свет над ними погас. Это кромешники задвинули колодезную крышку, хороня их заживо. Навалилась долгая иссасывающая темнота. Сколько она продолжалась, бог весть. Нечайка задеревенел так, что перестал что-либо слышать, а уж понимать и вовсе. Но, слава богу, не задеревенел Шуня. Дурачки живучи. Услышав голоса наверху, он принялся скулить. С того и заглянули в колодец приведенные Созей Чукреем старцы Кирилловского монастыря. Кое-как отодрали Нечайку от спасительного бревна, под которое он вмуровался, а после забрали с собой. От них и узнал он, что Федоровки больше нет. Сожгли ее до печей особо доверенные слуги царя, а заодно всех, кто был в деревне тем часом, без разбору изничтожили. Среди прочих — мать Нечайки, сестер малых, отчима Федора Перфильева, который ростил его, как сына родного, и всех Саламатовых, кроме самого окладчика и его Омельки — они в то время в ямском отъезде были. И Палашку тоже. Ее, но не свет, который она навсегда оставила в его душе.
С тех пор и мается Нечай костоломом. С годами боль все сильней и сильней. Зато сны про былое терзают все реже и реже. Научился Нечай не впадать в них. И на-ко тебе! Врасплох застал его Власьев своими речами, выпустил тени опричников из могил, они и насели.
Нечай зашевелился, сметая слабой рукой темные тени. Прочь, прочь, дьявольское отродье.
Дышать стало легче. А все потому, что вспомнился Шуня, его вещие слова: «Завтра сами в ложках перетонете!» Так ведь оно и сталось. Это споначалу опричникам все с рук сходило, пока они соблюдали общежительский устав своей братии, были заодно в разбоях, без нужды не сбрасывали монашеские скуфейки да черные рясы. А как стали промеж собой грызться, дружка на дружку воровство вешать, в пыточные подвалы наперегонки кидать, так и увидели все, что опричнина на глиняных ногах. С Малюты Скуратова многое пошло, на нем и осеклось. Не ведал царь, как от своего главного слуги и советчика избавиться, и послал его в сердцах на приступ ливонской Пайды[8]. Там Малюту и порешили. Упокоился, аки герой, пробивая путь к Варяжскому морю, хотя распоследним негодяем был. Вот ведь какие превратности случаются.
Семь лет продержалась вьяве опричнина. Отказались от нее, да поздно. Она уже корни незримые дала. И пошли от тех корней скрытые опричники, часто под теми же самыми фамилиями. Им бы нахапать побольше, на бедах русийских нажиться, к власти прикорябаться, да ничтожны в делах своих и не даровиты. Вот и злобятся, ищут, как удачу перехватить, смуту в стране множат. Это их люди о безумствах Иоанна Грозного молвы подняли. Чернят без разбора все, что сделалось при нем. Надо им пугало из него сотворить. А заодно и нынешнего царя Бориса Федоровича погуще замазать. Ведь Годунов при нем стряпчим, мыльником, кравчим и кем только не был, в опричный поход хаживал — Великий Новгород и другие города усмирять. Почитай, с двадцати годков в кромешниках. Знал, к кому в зятья залезть — к самому Малюте Скуратову. Но и с царем не забыл породниться — через сестру Орину. Она замуж за блаженного царевича Феодора но его воле пошла.
Так-то оно так, да и не совсем так. Нечай вон тоже на племяннице бывшего думного дьяка Дружины Фомича Пантелеева-Петелина женат. Ну и что из этого? Он ведь ее не из корысти в сердце положил, не за хорошее место на Казанском дворе. Сначала она ему приглянулась, а уж после и дьячество пришло. Не без помощи Пантелеева, конечное дело, но своим старанием, своей хваткой и досужеством. С Борисом Федоровичем, поди, тоже так. Он свою суженую заметил не потому, что она Скуратова, а потому что Мария. И поныне с ней но душе и сердцу живет, как Нечай Нечаихой. Цари — тоже люди! Что до Ирины Годуновой, то ее за царевича Феодора вовсе не брат отдавал, а дядя, царев постельничий. И с опричниками не все так просто. Было дело, хаживал с ними Годунов и усмиряющие походы, но опять-таки поелику молод был, мал при дворе, не волен в делах своих. Расправами не замарался, а присутствием при них, сказывают, казнился.
Много напраслины на Борисе Федоровиче, ой много. Правда непременно домыслом крыта. Убиение царевича Димитрия в Угличе взять. Или воцарение Годунова на русийский престол. Их кто похочет, так и толкует. Но всегда с подковыркой. Дескать, мало худородному Бориске показалось имени царского шурина, слуги и наместника, которым он почитай двенадцать лет при Феодоре Иоановиче правил, за облака по его смерти полез. Да как полез-то? Без чести и совести. Напролом. Волей Боярской думы пренебрег, крест отчине целовать не захотел, повернул дело так, будто весь народ его излюбил, в цари выдвинул и устами Земского собора на государение нарек. А чтобы ни у кого сомнений не осталось, велел записать в Соборном определении, будто и Грозный-царь завещал Годунову на царство поставиться, коли Феодора не будет. Венчаясь на престол, сулился устроить на всех землях хлебное изобилование, житие немятежное и неповредимый покой у всех равно, а что дал? — Новую опричнину! Вспомнить хотя бы князей Шуйских, Ивана и Андрея, лишенных жизней его злобой, ослепленного касимовского царя Симеона Бекбулатовича, сына его Ивана, отравленного следом, и многих других, изгубленных или опозоренных вельмож, пастырей божьих, лучших людей страны. Это он зажигальщиков подослал, чтобы изнутри Москву спалили, а потом это дело на дьяка Андрея Клобукова свалил и на пытке его же и замучил. И по сей день в память о том сожжении главную торговую площадь у Кремля люди Пожаром кличут…
Вот и Власьев туда же. Впрямую ничего не скажет, но Годунов у него получается если не упырь, то исчадие упыря. Кромешник! И самоуправен до неразумности, и лют. Завел подданных в усобицы и непорядки. Оттого Самозванец в недрах русийских и вызрел, как таракан на печке. Теперь надо печку на заморскую жаровню менять, звать к себе ляхов или немцев: приходите княжить и владеть нами! Будто Русия своими умами и обычаями вконец обнищала. Будто народ, что глина: взял и перелепил по-чужому, не спросись.