Клятва Тояна. Книга 1 — страница 60 из 66

Каждый раз при встрече с Никитой Михайловичем вспоминается Тыркову его старший брат. И лицом, и речью, и повадками напоминают они один другого. Оба круглолицые, крупноносые, с наплывшими на серо-зеленые глаза веками. На лбу — по суровой складке, а на щеках — смешливые ямочки. Вот только Евстафий Михайлович посуше был, полегче на ногу и в делах попроворней. До прошлой осени он на Тобольске в товарищах с Голицыным воеводствовал. Во всем князя превзошел, кроме родовитости. Ныне Голицыны при дворе куда выше Пушкиных поднялись, хотя когда-то в одном боярском ряду стояли. Так уж судьба распорядилась. Но Евстафий Михайлович сумел изрядно ее поправить. Не лестью и не умышлениями на других показал себя, а верной службой царю Иоанну. После того, как опричнина пала, он сторожевой охраной при Грозном ведал, воеводой передового полка в Ливонский поход ходил, был четвертным войсковым воеводой в Смоленске и там весьма отличился, потом со Стефаном Баторием, польским королем и великим князем литовским, за переговорным столом сидел, а при царе Федоре Иоанновиче со шведами вечный мир заключал. Много у него заслуг, много и наград было. Однако при нынешнем государе Евстафий Михайлович в подозрение впал. Филиппка да Гришка, дворовые люди, возвели на него поклеп, де поперечен Остафий Пушкин с братьями своими против государя Бориса Федоровича. Годунов тому поклепу не сильно поверил, но из Москвы решил не медля отправить. Чем дальше, тем лучше. А дальше Сибири у него и земли нет.

Для большинства кремлевских людей Сибирь смерти подобна. Наслушались всяких вздоров про самоедскую дикость, лютые мраки и болотные жрения кумирников. По своей воле охотников туда на службу идти мало. Вот и придумал царь Борис отправлять туда ближних людей в опалу. Двойная польза — и в наказании они, и на службе. При надобности продлить ее можно, а можно и на Москву с повышением вернуть. Иоанн Грозный, к примеру, своего конюшего Ивана Петровича Федорова по злому навету исказнил, а Годунов его бокового родича Евстафия Михайловича Пушкина в думные дворяне пожаловал да и отправил вторым воеводою в стольный сибирский град Тоболеск. Вот как время повернулось. Не поймешь, где опала, а где царская милость.

Евстафий Михайлович и на Сибири себя с лучшей стороны показал. Это он на Чукманском мысу новый детинец достраивал, служилых людей и крестьян по сибирским крепостям расписывал, хлебом, зельем и торгами разумно ведал. Это при нем Тырков во второй раз на Москву ездил — наперекор Голицыну. Пленил он тогда на честном бою кучумовского царевича Мурата и собирался сам его в Кремль доставить, как за год до этого доставил вогульского князьца Тагая Аблегеримова, но Голицын поставил к Мурату другого пристава. Спасибо Евстафию Михайловичу, вмешался, не дал неправому делу свершиться. Тогда они и сблизились. Попросил Пушкин отвезти на Москву братьям своим личные послания. Тырков с радостью согласился. Беседуя с Никитой Михайловичем, и подумать не мог, что они вскоре рядом окажутся, приятелями станут.

В те поры первым письменным головой был Постник Бельский, вторым — Гаврила Хлопов; Тыркова они на подхвате держали — для сношения с сибирцами, а чтобы его с почтением встречали, велели Тыркову называться на посылках тобольским письменным головой. Для важности он и назывался. Так бы оно осталось и дальше, кабы не Евстафий Михайлович. Это по его подсказке московский дьяк Нечай Федоров, отправляя Постника Бельского в Кетск воеводою, расписал на его место Тыркова. Против воли Голицына расписал.

Не молод был Евстафий Михайлович, прихварывал порой, но быстро поднимался. А нынешней осенью слег и не встал. То ли внутренняя болезнь его источила, то ли годы преклонные — кто знает? На глазах почернел, высох, будто от злой отравы. Перед самой кончиной в монахи постригся, чтобы из жизни иноком Ефимием уйти. Потухающими губами несвязанные речи говорил, братьев и племянников поминал, де хорошо бы кому-нибудь из своих за него довоеводствовать…

Так оно и вышло: на место одного Пушкина Казанский приказ именем государя прислал другого[331]. Хоть и не думный дворянин Никита Михайлович, а жалование ему положили, как старшему брату, и выдали сразу на два года вперед, чтобы видел: в Сибири у него и денег, и власти, и почета больше, чем на Москве. Только служи!

Вот Никита Михайлович и служит.

— Какими новостями порадуешь? — ожидающе улыбнулся Тырков.

— А какие тебе надобны, Василей Фомич? — будто торговец на ярмарке, прищурился воевода. — По запросу и новость будет.

— Тогда с крайней начни.

— Твоя воля, — не заставил себя упрашивать Пушкин и ну рассказывать, чего три казака старой ермаковской сотни намедни учинили. Вышли они, значит, из Троицкой церкви и стали в голос молиться от блудной страсти, поминая подвиг супружеской добродетели святомученицы Фомаиды, которая целомудрия ради решила лучше умереть, нежели домоганиям плотской похоти свекра своего бесчестного уступить. На их моления собрался народ. Кабы такую выходку молодые казаки учинили, дело понятное, а тут седовласые воины, с самим Ермаком знавшиеся, под его началом многие труды претерпевшие. Базлают, будто гонные козлы, людей с толку двусмысленными ужимками сбивают. Пришлось вмешаться атаману их сотни Гавриле Ильину. Посадил он их под замок на пустую воду. И досе сидят…

— Ты бы ближе к делу, Никита Михайлович, — терпеливо выслушав его, попросил Тырков.

— А разве это не близко? — снаивничал Пушкин. — Тогда намекни, с какого боку у тебя край?

— Да хоть бы с евдюшкиного.

— Этот край еще не отмотан. Есть у Андрея Васильевич прикидка — отправить Лыка в опалу. К примеру, в Нарымский угол, к Обдорску[332] или в Мангазею[333].

— Ничего себе опала! — возмутился Тырков. — Повыгреб из карманов, что можно, клади его теперь в теплую запазуху! — но вспомнил, что старший брат Никиты Михайловича тоже в опалу на тобольское воеводство сел, да и сам Голицын вроде как в опале здесь пребывает — и осекся.

Обидно сделалось Тыркову, тошно. Стоило ли себя под евдюшкин самострел подставлять, остяков правосудием обнадеживать, с незажившей раной спешить, будто его кто-то гонит? Другие живут, как проще, не устраивая себе зазря душевных треволнений и вечной гонки, де от Бога все, а его так и подмывает устроенное Им подправить. А что это, если не гордыня, не самомнение, нарушающее заданный ход жизни?..

Будто почувствовав сбой в разговоре, вплыла в светелку пышнотелая Настасья Тыркова. На резной подносной доске внесла она ковши с квасами — этот на мяте настоен, этот на смородине, этот на липовом цвете или клюквенной ягоде… Бери, какой по вкусу придется. А что за сладкие запахи над ковшами витают!? Будто лето вернулось — с ровным жужжанием пчел над ласковым разноцветием…

— Угощайся на здоровье, Никита Михайлович, — Настасья с поклоном поставила перед Пушкиным ковши. — Милости просим отведать нашего хлеба.

Никто в округе лучше ее хлебные квасы не делает. За то и прозвали ее Квасидой. Это для хозяйки лучшая похвала. Ведь без доброго кваса ни щей хороших она не сварит, ни супов, ни борща. А как без него окрошку сделать или, скажем, ботвиньи, свекольник, тюрю? Чем заправить тертую редьку с хреном? На чем истомить морковные, репные и другие паренки? Чем вымочить медвежье, лосиное, свиное и прочее мясо? В чем его потом отварить или запечь? — Да на квасе же! Незаменимый напиток в каждом русийском доме — насытит и сблизит общепитием…

Никита Михайлович выбрал себе ковш с квасом на душице. Отпил смачно, отер бороду, похвалил:

— Уж ты, Настасья Егорьевна, мастерица жидкие хлебы готовить. Не пью, а нежусь.

— Спасибо на добром слове, — снова поклонилась хозяйка.

— Не буду мешать… — и скрылась за дверью.

— Сердечная у тебя жена, — посмотрел ей вслед Пушкин. — Истинно говорю. Такая хоть за малым казаком, хоть за царским воеводой себя не уронит.

— Ей и письменного головы хватит, — отшутился Тырков.

— Не скажи. От письменного головы до второго воеводы рукой подать.

— При чем тут второй воевода?

— Ты спрашивал, чем я тебя порадую… — Пушкин осушил ковш до дна, удовлетворенно крякнул и продолжал: — Вот я и ответствую: быть тебе с Гаврилой Писемским на Томи, город ставить и воеводство устраивать. Завтра об этом по чину Андрей Васильевич объявит, а нынче я — по-свойски. Глянется ли тебе такая новость?

— Глянется! — не задумываясь, ответил Тырков. — Нешто из Москвы грамота пришла?

— Пришла! Нынче и пришла.

— И Тоян вернулся?

— С божьей помощью.

— Где же он?

— А тут, — благодушно ухмыльнулся Пушкин. — Очереди к тебе дожидается. Сперва я, после — он… Хотел тебе нечаянную радость доставить.

У Тыркова аж дух от возмущения захватило:

— Очереди?!.. Какой ты, однако, Никита Михайлович… неловкий. Можно ли такого человека в прихожей держать, пока мы тут беседами пробавляемся?

— Зачем в прихожей? Настасья Егоровна его давно поди к камельку усадила да квасами потчует. Успокойся, Фомич. Я же говорю: для нечаянной радости. Сей час я его тебе приведу…

И вот Тоян рядом стоит. Невелик ростом, зато плотен в плечах. По виду ни стар, ни молод, ни худ, ни дороден, ни весел, ни угрюм. Полгода в дороге провел, а по нему этого не скажешь. Разве что скулы заострились да на правой щеке остался порез от бритвенного ножа.

Сказав приветствие по своему обычаю, Тоян вдруг добавил:

— Незванный гость хуже татарина. Так, да?

Тырков ушам своим не поверил. Откуда у Тояна русийская речь? Шутит или всерьез спрашивает? Кто его на такой вопрос надоумил?

Глянул Тырков на Пушкина, а тот сам в недоумении. Стало быть, не от него эта присказка. От кого же тогда?

Подумать бы, да думать некогда, отвечать надо. И Тырков ответил:

— Еще у нас говорят: не всякий гость татарином ходит, не всякий русиянин гостем!

Тоян хитро разулыбался. Он был доволен ответом Тыркова, а еще больше — своими познаниями в русийском языке. Теперь толмач им не нужен. Будто преграда к ногам пала.