Все эти годы Никита тешил себя тем, что встретится когда-нибудь с ней. Как и при каких обстоятельствах — этого он не представлял. Оттого-то сегодня ночью долго не мог проснуться — думал, что это сон. Только вот почему они разговаривают между собой так, будто его здесь нет? Может быть, уже обращались к нему, а он, занятый своими мыслями, просто не слышал? А разговаривают как люди близкие, давно знающие друг друга. Неужели все-таки муж?!
«Сама полезу…». Полезет… А стоит ли рисковать? Но вскоре его сомнениям пришел конец: он услышал голос своих дизелей. Они звали его на помощь, звали жалобно, настойчиво. Так звали они обычно по ночам, когда он моментально просыпался. Только теперь их голос был хриплый, приглушенный толщей воды, будто они захлебывались. Никита снял рукавицы, заткнул уши: они все звали, звали, уверенные, что он услышит их зов, не оставит в беде. Никита облегченно вздохнул — теперь не будешь хитрить с самим собой, не будешь искать уловок.
А они все зовут, зовут. Их зов слышится все явственней, все отчетливей. Деваться некуда…
Стоя у черной ямы полыньи и обвязывая себя веревкой, Никита взглянул на женщину, жену, которая ушла от него три года назад. От холода она будто накалилась вся, но мороз не исказил черты ее лица, а сделал их резкими, суровыми и… милыми, словно вдруг она слилась с холодными снегами, декабрьским небом, с белой рекой, с чутким простуженным лесом, где отзывается малейший шорох. И, топчась у черной воды, Никите захотелось не ей, а чуткому лесу шепнуть: «Люблю». Лес повторит его слова. Для нее… Никита ни разу не говорил ей «люблю», все не было времени… Да и нежность считал он пустым занятием, стеснялся ее. Он покосился на Веньку — не украдет, не перехватит ли это слово. Но тот с бормотанием носился вокруг полыньи, подтягивал стальной трос и, видимо, был рад, что сыскался «дурак», который добровольно лезет в эту пучину. Ему было не до шепота ночного леса.
Завязывая последний узел, Никита сообразил, что в воде-то ведь плюсовая температура, а наверху под пятьдесят. И он осторожно шагнул в тихо журчащую бездонь реки, внушая себе; что там теплее.
…Когда он выбрался из воды — сразу окутался сизым паром, будто загорелся вдруг. Непослушным, одеревеневшим языком выдавливал:
— Са… ни примм… ерзнут вытт…
Венька бросился к трактору.
Женщина схватила Никиту за руку — повела к костру. Она не чувствовала холода. Ее рукав с каждым шагом все сильнее примерзал к оледеневшей телогрейке Никиты.
Мороз все крепчал.
Но звезды на небе сияли приветливо и тепло.
1975
Во тьме
Поздней весной, в конце Луны Нереста[7], впервые за всю жизнь Ефрема обокрали. Из лабаза пропали две пары кисов[8] — его и женины. Подивился Ефрем: кому летом понадобились зимние кисы? Кому же, кому?! С тех пор, сколько помнит себя, ничего не терялось. А ведь немало воды утекло за эти годы — по охотничьей книжке ему пятый десяток идет. Ничего не пропадало. А на лабазе даже пробоев для замка нет — кожаным ремешком дверцу привязывал, чтобы ветер не распахнул. И вот поди ж ты — обокрали!
Одно хорошо знал Ефрем: свои, местные рыбаки и охотники не могли такой грех на душу взять. Не могли. Это ясно как то, что сейчас полдень, а потом будет вечер, позднее — ночь и утро. И на кой черт своим летом нужна зимняя обувь?! Бывало, если кому-то и приспичит и что-то возьмет у соседа, так свой знак оставит. Мол, был у тебя человек такого-то рода и такую-то вещь взял. Свой родовой знак оставит. А потом сам объявится и взятое вернет. Здесь же был посторонний, не знающий древних обычаев народа.
И в доме наследили. Три пустые банки из-под еды, коробки с замысловатыми картинками — курево, видимо, было. Чувал топили — летом кому это в голову взбредет?! Пищу на улице, на таганке готовят. По лежанке шкуры раскиданы — разве охотник в чужом доме такое допустит?! Ночевали, значит, и не убрали за собой. А перед уходом, видно, заглянули в лабаз и кисы прихватили.
На другой день все прояснилось. Недалеко от становья Ефрем обнаружил просеку — прямую и, казалось, бесконечную. Повялая хвоя лесин и пни с серым налетом подсохшей смолы сказали ему, что со дня их гибели, Луна успела один раз народиться и умереть. За это время новые владельцы искусно разукрашенных орнаментами кисов бог знает сколько отмахали. Ефрем прикинул: острым, хорошо закаленным топором он бы за одну Луну проложил такую просеку до Озера Светлой Воды, откуда они с женой только вчера вернулись. А настоящие рубщики, наверное, уже до устья Агана добрались.
Он и не думал преследовать их. Все это прикидывал из охотничьей привычки определять всякое расстояние определенным временем.
Жена, как водится, сердито ворчала:
— Замок, замок надо купить! Сколько я тебе говорила?! Вон, у низовых, когда уже вещи стали пропадать!.. Тебе говори — не говори — все мимо ушей идет!.. Горе мне, горе! В чем зимой будешь ходить?! В чем зимой буду ходить я?! Тебе-то все равно!..
С Ефрема не так-то просто вытянуть слово. Все молчит. Видно, дорого ценит слово. Зато этот его недостаток с лихвой возмещала жена. Когда она говорила, казалось, кроме своих слов, ничего не слышала. Ефрем всегда удивлялся, откуда у нее столько слов берется. На этот раз жена чихнула два раза подряд — получилась пауза. И он низким басом сумел слово вставить:
— Пешие, може, их обувь износилась…
В глубине души он надеялся найти какое-то оправдание рубщикам просеки. Вот, скажем, приспичило и взяли кисы, а свой родовой знак не могли оставить. Ведь они все без роду-племени, ибо давно утратили то, что связывает род с родом, человека с человеком. Но по тому, как взвилась жена, он понял, что сказал не то.
Жена градом обрушила на него поток слов:
— Пешие, говоришь?! Пешие! А твое-то какое дело? Обувь из-но-си-лась! Ох, скажешь тоже! В доме сколько сапог было?! Твои сапоги, мои сапоги, детей сапоги!.. Резиновые сапоги, кирзовые сапоги!..
«Женщина права», — подумал Ефрем.
— Новые сапоги, старые сапоги, дырявые сапоги!.. По-че-му не взяли?!
«В самом деле — почему не взяли?..»
— Ты мне скажи: почему не взяли, а?! — спрашивала жена.
И она такими глазами взглянула на мужа, что тому стало не по себе: будто он обокрал собственный лабаз, уволок свои и женины кисы.
— Эй-я, пропадем, — между тем причитала жена. — Пропадем мы с тобой, ни за что пропадем. И где я тебя такого выкопала? У всех мужья как мужья, а у меня?! Голову твою украдут — не заметишь, нет. Разве есть такие люди, а?..
Но она воочию убеждалась, что есть на свете и такие.
Он был со странностями. Так по крайней мере считала жена. Весь он, начиная с лохматой макушки, черных доверчивых глаз, вечно обветренного лица с плавными линиями и кончая короткопалыми руками и ногами — весь излучал божью доброту, божье всепонимание. И фигура какая-то Округлая, и движения мягкие, неспешные. Злые языки говорили, что он даже не пришлепнет комара, насосавшегося его крови — жалко изводить живность. А на охоте будто бы сначала прощение испросит у зверя, только после этого стреляет, если тот не покажет ему хвост.
Но несмотря на это, Ефрем считался в колхозе не последним охотником.
— В суд надо подать, — бубнила жена. — Может, найдут воров, стоимость кисов вернут…
«Куда только ум женщины не ходит, — молча удивлялся Ефрем. — Суд ей подавай, придумала же. А кого судить-то?! И где в тайге-то этих судей возьмешь? Всю жизнь без них жили — и теперь как-нибудь проживем…»
— В поселок бы съездил, к председателю Совета сходил бы, — продолжала жена. — Может, помог бы чем. Какие кисы, какие лапы[9] были! Осенние лапы. Белые, как первый снег. Где ты теперь такие возьмешь?
Ефрем помалкивал.
«Кого вспомнила — председателя! — удивился он. — Не помню, когда видел его трезвого… Надейся на него!..»
— Хоть умел бы что-нибудь доставать! — ворчала жена. — А коль сам не можешь, так на помощь надо звать, в поселок надо ехать!..
Ефрем только покряхтел осторожно. Сколько живет на своих угодиях, все время обходился без посторонней Помощи. На охоте ли, на рыбном ли промысле, с топором на срубе дома или лабаза — все делал своим умом, своими руками. Никому еще не кланялся, а тут из-за каких-то кисов. Как-нибудь обойдемся без них, решил он. Не пропадем, поди.
Лето пролетело спокойно.
Осенью, перед ледоставом, семья перекаслала в Осеннее Селение на Старице, а оттуда потом перебралась в Зимнее Селение на сосновом бору.
Зиму, слава богу, перезимовали. Ноги не обморозили.
Дожили до весны.
А вскоре комары принесли на крылышках знойное лето.
Это лето оказалось не похожим на все другие лета. Вода в Агане совсем помутилась: ползут и ползут вверх по реке самоходки и катера с баржами на буксире. Везут большие и малые машины, деревянные и железные домики, ошкуренные бревна и тес, какие-то мешки и черные трубы.
Все это наблюдал Ефрем, когда вечерами усаживался на широкий пень перед домом и курил трубку. Бывало, катер гуднет и приткнется на берег возле лодки Ефрема. Выходят катерники, разминают ноги, прищелкивают языком, оглядывают селение.
Голосистые все как птенцы, вылетевшие из гнезда.
Разговор держит хозяйка. Катерники ее Секлетинией Ивановной кличут. На русском языке у нее столько же слов, сколько и на родном. А может быть, даже больше. Потому как многие ее слова не доходят до Ефрема, хотя он понимает почти все, когда спокойно говорят. Но у женщины, известное дело, язык без костей — сразу за двоих или троих работает.
Между тем хозяйка угощает гостей чем бог послал. Насчет этого у Ефрема строго: пришел гость — кто бы ни был — угощай чем богат, не роняй достоинство дома. Твое гостеприимство учтут Распределяющий Зверя, покровитель таежных зверей-птиц, и Ас-ики[10]