«Добреньким теперь не проживешь — быстро заклюют, времена не те!»
Вот и выходит, что она права. Надо бы бежать с большой реки, перебраться в какую-нибудь глухую курью или старицу. Но как покинешь родовое селение, куда врос всеми своими корнями! Врастал многими поколениями, врастал столетиями. Кто знает, как вырвать эти корни?! Вот и жена после взлома заговорила об этом же.
Но и без ее поучений оскорбленная душа Ефрема требовала отмщения…
И вот, когда собрались в поселок сдавать бруснику, он решил проучить взломщиков. Замаскировал и насторожил старый образ-самострел. Выстрелит, как только заденут нитку-насторожку, привязанную к замку на двери лабаза. Заряд соли должен навсегда отбить охоту к чужому добру. Все рассчитал до мелочей, чтобы задело только руки. Хорошо бы, конечно, у взломщика мягкое место как следует посолить — тогда ни сесть, ни лечь, чтобы надолго запомнил. Но пожалел проходимца: ненароком повредит жизненно важный «струмент» — «маленькое ружье».
Несколько дней были в пути.
Съездили, сдали бруснику.
Сходили в магазин, закупили продукты и другие нужные вещи.
Вернулись домой под вечер. В сумерках лодка бесшумно ткнулась в белый песок причала. Осенние дожди подзадержались, и вода все убывала — поэтому берег стал высоким. А склон до самого верха зарос долгой осокой, за которой не видно строений селения. Чтобы не спускаться лишний раз, Ефрем сложил покупки в пустой бочонок для брусники и вслед за женой по узкой тропке двинулся к дому, в гору.
Неожиданно из рук шедшей впереди жены посыпались вещи. Ее худая спина словно дернулась от удара, подкосились ноги — и она свалилась. Всю ее беззвучно закорежило. Ефрем машинально сунул бочку в траву и бросился к жене. Но когда выскочил наверх — остолбенел.
Дома — нет!
Вместо дома — пепелище…
Глаза метнулись к лабазу.
Лабаза — нет!
Вместо лабаза — пепелище…
Глаза рванулись к навесу.
Вместо навеса — пепелище…
Тут — пепелище…
Там — пепелище…
Всюду — пепелища…
Только хлебная печь, вылепленная из глины, как бы стыдясь, что избежала участи соседей-товарищей, сиротливо горбилась, пытаясь вжаться в землю, на своем обычном месте.
Бочка, наспех сунутая в траву, словно от ужаса сорвалась со склона и, рассыпая покупки, понеслась вниз. Река пенным фонтанчиком приняла ее, распаковала бумажные кульки и коробки, лизнула пряники и горький сахар.
Сколько времени Ефрем остолбенело вращал глазами — не помнит. Потом ноги понесли его от одного пепелища к другому. Словно надеясь разыскать что-то очень нужное, разрывал руками остатки головешек, обуглившиеся бревна, ощупывал обгорелые столбы. Перемазался в саже, забил ноздри пеплом, чихал, бормотал что-то — видно, ругался. Не найдя ничего, остановился перед пепелищем дома и неожиданно расхохотался: кого хотел проучить, глупый человек?! Самого проучили!.. Вот так!..
Жена очнулась от его смеха. Он чертом предстал пред ней — грязный, лохматый, черный от сажи и угля, светятся лишь белки глаз и зубы. Она все еще не могла вымолвить ни слова, лишилась дара речи, вся дрожала в ознобе. Наконец от испуга разлепила губы и прошептала:
— Спя-тил…
Но Ефрем вдруг выхватил попавшее под ноги ведро, будто нашел то, что искал так упорно, сунул в него нос и, повернувшись к жене, выкрикнул разумные слова:
— Вот тебе горючий жир земли!..
Он отшвырнул ведро в сторону реки и, повернувшись спиной к пепелищам, тяжело опустился на подгнивший пень. Кое-как набил табаком трубку, раскурил ее и, лишь задохнувшись горьким дымом, вроде бы затих.
Было пусто.
Было пусто в голове.
Было пусто в душе.
Тоскливая пустота больно сдавила сердце. Затих, впал в забытье. Вывел его из этого состояния далекий голос жены:
— Вставай, ночь уже на наши головы легла…
И он, как бывало, не то подумал, не то сказал вслух:
— Вот и конец нашему Дому…
Наступила ночь. Он не знал, куда ткнуться в этой тьме.
А тьма все сгущалась. А тьма все поглощала пепелища, берег, лес и, наконец, поглотила все вокруг, будто никогда не стояло здесь древнее селение, будто никогда не жили тут люди охотничьего рода Ефрема…
1977
Время дождей
Дождь родился так давно, что коллектор буровой Вера Тарлина уже забыла тот день, когда продырявилось небо и наступило время кислой воды. Тучи облезлыми оленьими шкурами лежали на вершинах кедров, прижав к земле таежных птиц, продрогших и насквозь мокрых. Дождь сеял бисеристо мелкий и нудный — проникал во все, что стыло под небом. Буровики стали неуклюжими и сырыми, как тяжело больные водянкой. На небо уже не смотрели, а угрюмо, без всякой надежды взирали на чвакающую под ногами грязь. В деревьях и травах путались туманы, пригнулись кусты, унылые и безрадостные.
Возле буровой глухо ворчал ручей, разбуженный дождем.
По утрам небо прояснялось, тучи нехотя наползали друг на друга, на мгновение прорывался изможденный лучик солнца. Вместе с ним прорывался на буровую и вертолет с глиной и бурильными колоннами, с людьми и продовольствием. Но потом все начиналось сначала.
И сегодня, когда Вера бегала на вышку замерить раствор, промокла до нитки — не любила кутаться в грубые казенные плащи. В темноте тесного балочка она скинула одежду и переоделась в сухое.
На дощатой крыше монотонно плясали дождинки. По стеклам ползли темные струйки воды. Ночь уставилась черным оком в маленькое оконце.
Девушка долго сидела на постели, прислушиваясь к шуму дождя. А он бесконечно вел свою грустную беседу. Вел торопливо и тревожно, будто спешил, чтоб кто-нибудь не прервал. Но за окном непробиваемая стена августовской ночи. Девушке стало зябко, она закрыла глаза и натянула одеяло до самого подбородка. Дождь напоминал, как она попала на буровую. Он пересказывал ее жизнь.
У противоположной стены одиноко белела постель тети Устиньи, уборщицы и кастелянши. Она вместе со вторым коллектором Зинкой улетела на выходные. За год работы на буровой, несмотря на разницу в возрасте, Вера подружилась только с тетей Устиньей — дородной женщиной с громовым басом. По — утрам, опершись на перила крыльца, словно командующий, она отдавала приказы, которые тотчас же исполнялись. Даже мастер, мужик крутой и своенравный, побаивался ее. Она знала только русский язык, хотя предки ее по отцовской линии были охотник и-ханты. Она устроила Веру в нефтеразведочную экспедицию после того, как ее отец, возвращаясь из удачного промысла, по дороге на подбазу попал в «автомобильную катастрофу». Остались изуродованный труп, испуганная упряжка оленей и деревянный промысловый инструмент. Около Тарлина не обнаружили ни ружья, ни добытой пушнины. И осталась еще в таежном поселке семья — шестеро детей у — матери на руках. Все мал-мала меньше, лишь старшая Вера училась в десятом классе. До весны кое-как тянули, сводили концы с концами. Потом Вера бросила школу и пошла работать в колхоз. Но от этого мало что изменилось. Тут-то тетка Устинья и пришла на помощь — помогла определить Веру на курсы коллекторов. Затем она забрала девушку к себе в бригаду, где работала. На парней рычала свирепой росомахой, не стесняясь в выражениях: «Эй, кобелье, кто обидит — шкуру спущу, собакам скормлю!». Поначалу всеобщее внимание смущало Веру. Смущало и в то же время просветляло жизнь: она не могла не улыбнуться человеку доброму.
Но как только буровики начинали заигрывать, она становилась холодной и строгой, как безмолвная языческая богиня. Наконец оставили ее в покое. Лишь новички глазели на недоступную, заманчивую в своей восемнадцатилетней свежести девушку и пытались завоевать ее расположение, но натыкались на ледяную отчужденность и отходили. Еще она постоянно ловила на себе откровенно вожделенный взгляд лохматого плюгавенького помбура Митрохи, вечно угрюмого и озлобленного. Кроме отвращения, он ничего не внушал, не было даже страха.
В эту ночь, возвращаясь с вышки, она видела свет только в одном балке. Если бы замедлила шаг, то сквозь шум дождя уловила бы свое имя. Но она спешила.
Дождь проникает во все закоулки, Он плохо видит в ночи, но хорошо слышит. И водяным языком пересказывает все, что услышит. Девушка уснула, не услышала, что говорил дождь. А он, не зная, что она спит, продолжал рассказывать о том, что делается на буровой в эту темную ночь.
В соседнем балке не спала вахта, что вот уже третьи сутки из-за дождя не может выбраться в поселок на отдых. Заросший угрюмый помбур Митроха, злобно сверкая кровавыми белками, тихонько рычал:
— Все прошел — но такой пакости не видел: помочиться не выйдешь.
— Льет классно! — поддакнул молодой буррабочий.
— Разве это жизнь?!
— Не жизнь…
— Проклятый дождь! — ворчал Митроха.
— А на базе водка да бабы ждут, — поддразнил верховой.
— Канать надо отсюдова, пока не скисли совсем!
— Кто же тебя загонял сюда, Митроха? — усмехнулся дизелист.
— Кто загонял?
— Сам себя и загнал за жирным куском — на кого ж рычать!
— Не твоего умишка дело — кто загонял! — огрызнулся Митроха.
— Не расстраивайся, Митроха, — водка от тебя не уйдет, — сказал верховой.
— И Маруська твоя не уйдет! — добавил буррабочий.
— Не расстраивайся, Митроха, — поддел въедливый дизелист. — Твоя Маруська сейчас с каким-нибудь помбуром спит! Ты там пока не нужен!
— Не тр-рожь!.. — зарычал Митроха.
— Что ты, Митроха, пошутил твой кореш! — миролюбиво сказал помощник дизелиста.
— Растравите мужика — так, пожалуй, пешком на базу рванет, — заметил верховой.
Тут все замолкли. Возможно, задумались о предстоящем отдыхе. После паузы бурильщик перевел разговор на другое. Ни к кому не обращаясь, сказал:
— Уголок дикий, что и говорить. Эдак лет через двадцать таких мест не будет — всем завладеет человек.
— Завладеешь! — скривился Митроха. — Тогда не останется ни одного грамма нефти, ни одного дерева, медведю не хрен будет делать. Я видывал уже такое.