— Из одной шкуры-то ведь шубу не сошьешь?
— Есть еще шкуры весенних птиц.
— Каких весенних?
— Турпанов, гагар, гусей.
— Оленьих шкур не хватает, что ль, на одежду?
— Да, хоть мы и пастухи, а не хватает. Каждая шкура и лапа[37] на учете. Да к тому же птичья шкура теплее для детей. Пух теплый и легкий, особенно лебяжий.
— А много лебедей ты подстрелил, Осип?
— Обычно весной добудешь одну-другую. Осенью, если повезет, подстрелишь пару. Летом, когда нужда заставит… А бывает, что за год ни одного не увидишь. Значит, удача отвернулась. Лебедь — птица осторожная, умная, так просто не возьмешь…
— Так, ясно, понятно…
— Может, Моя или бабушка сошьют зимние шубки для Валентины или Лидии.
— Лидия — это старшая, да?
— Да, старшая. В отличие от младшей сестры она быстрая, подвижная и на язык остра. Словом, баловница!
— Она тоже здесь родилась?
— Да, на той стороне Межземельной Гривы, в середине зимы. В тот год мы ездили туда за отбившимися от стада оленями. Вот ей туго пришлось — зима стояла морозная, суровая. А в чуме что? Пока огонь горит — вроде бы тепло, чуть убавится — холод. Кто родился летом или весной — тому легче выжить. Но все обошлось, выжила.
— Красавица у вас растет.
— Лидия-то?
— Да.
— Что красота, — сказал я. — Лишь бы здоровой да удачливой выросла![38]
— Тоже верно, Осип.
Мы помолчали немного, потом он спросил меня:
— Осип, неужели не забьешь оленя, коль нужда заставит?
— Олени не мои, а колхозные. Тут я не хозяин.
— К примеру, голод наступит.
— Так ведь каждый олень на моей шее сидит! А по осени их считают. И заранее никогда не знаешь, уцелеет твоя шея в эту осень или не уцелеет.
— Что, с голоду, что ли умирать станешь?
— Ну, в самом крайнем случае съем оленя, тут деваться некуда. А так терпеть можно, если у тебя есть ружье и рыболовные снасти. Где лебедя, где утку подстрелишь. Где щуку или окуня выловишь. Словом, жить можно.
— Редки эти крайние случаи?
— Да, пожалуй… Опять же, если в пути съел оленя, так шкуру надо тащить и бросить часть мяса. Потом нужно будет написать кучу бумаг для колхоза. А по бумажному делу мы не сильны. Легче лишний раз пастбище обойти, чем бумагу составить.
— Да, не любим мы с бумагой дело иметь…
После сытного бульона и мяса тянуло на сон. Но спать никак нельзя. Стадо, вытоптав полуостровок, захочет на «большую землю». Если мы уснем, можем проспать оленей. А их нужно удержать здесь до утра. Поэтому я кипятил крепкий чай и отваривал костлявые куски мяса и между делом, чтобы меньше клонило ко сну, заводил один разговор за другим. Потом взялся за починку нашей обуви. У меня и у моего спутника подошвы ныриков начисто «сгорели». Давно стали вылазить травяные стельки. Сырая кожа шьется плохо. Кое-как с помощью шила и парусиновой иглы я наложил заплаты и жильными нитками стянул большие дыры. Все не босиком топать по рассохшимся шишкам и иглам-колючкам соснового бора.
— С такими подошвами мы бы на фронте много не навоевали, — заметил мой Лекарь.
Так наш разговор перешел на войны. Сначала говорили о войне с немцами, потом о нашей войне с русскими. Точнее, с красными русскими.
Я рассказал ему о лиственничных дубинках, которыми русские наказывали восставших хантов. В верховьях рек красные солдаты взяли одного нашего охотника. У него была винтовка и он отстреливался до тех пор, пока не ранили в руки и ноги. Тут русские захватили его. Спрашивают своего командира, что делать с пленным. Командир говорит: кончайте его. Тут же прикладом винтовки размозжили ему голову. При детях. При полном доме детей. Их мать пристрелили чуть раньше, при перестрелке. А для отца пулю, ироды, пожалели! И приклад винтовки для таких дел, видно, показался не очень удобным. Поэтому они изобрели лиственничную дубинку. Почему именно лиственничную? Да лиственница на севере тверже и тяжелее железа. Такая дубинка с плохо сбитыми сучками быстро обрастала человеческим мясом. Потом ее бросали голодным псам. Псы обтачивали сучки и обнажали иглообразные волокна лиственницы… После подавления восстания в нашей столице, тогда она называлась Остяко-Вогульском, устроили суд. Одиннадцать человек, руководителей, приговорили сначала к смертной казни, потом смертную казнь заменили на тюрьму. Но ни один из них до тюремной камеры не дожил. Официально власти объявили, что остяки, то есть ханты, совершенно не переносят неволю и все умерли в следственном изоляторе «от сердечной недостаточности».
Верно, мы привыкли к свободе за многие столетия. Верно, мы погибаем в неволе. Но все одиннадцать человек не могли одновременно умереть. Это каждому дураку понятно. Их просто, как скотину, забили лиственничными дубинками. Вернее, даже скот так не забивают.
Разве народ может забыть такое?!
Народ может забыть все, кроме лиственничных дубинок, которыми их убивали…
Разве я смогу забыть такое?!
Нет, пока не закрою навечно глаза, пока не уйду в Нижний Мир, не смогу выкинуть из памяти эти лиственничные дубинки, обросшие человеческим мясом!..
Мой Лекарь, прикрыв глаза, долго молчал. Мне показалось, что он уснул. Но тут он открыл глаза, остановил взгляд на моем лице, тяжко выдохнул такие слова:
— Осип, с такими варварами и я бы с тобой пошел воевать!..
И хотя от меня никакого ответа не требовалось, но я как-то машинально сказал:
— Верю.
На его лице я уловил удивление. Вернее, немой вопрос. Поэтому я пояснил свое слово:
— На той войне на нашей стороне воевало несколько русских. Правда, это были люди Белого Царя, то есть белые русские…
После паузы мой Лекарь сказал:
— Хотя все наши войны бессмысленны…
— Почему же: вас слишком много, а нас слишком мало?
— Да не только поэтому…
— Но мы же, потеряв землю и язык, либо все вымрем, либо вы сделаете нас себе подобными, русскими сделаете… Другой дороги нам нет… Или воюй, или умирай. Конец-то все равно один!
— Наши войны бессмысленны… — повторил он.
— Это смотря для кого бессмысленны… — упрямо проговорил я.
На это он сказал мне такие слова: да, Осип, мы, русские, самые обычные колонизаторы!.. Захватили почти полпланеты. Нам нужны не люди, не народы, а их земли. Нужны земли, земли и земли! Но что же делать, как быть?! Весь мир прошел через это. Одни истребляют, другие истребляются. На одних континентах это делали открыто — с помощью пушек и ружей, на других это делается косвенно, прикрываясь лживым словом, обещая райскую жизнь. Правда, иногда исподтишка, из-под полы, вытаскиваем дубинки, чтобы проломить головы непокорным. Для острастки, в назидание другим, чтобы не бунтовали. Как это было на ваших землях, на вашей войне с русскими. Поэтому как бы много русских вам не помогали, как бы добра вам не хотели, повернуть жизнь в другую сторону невозможно. Или, вернее, почти невозможно. У каждого народа своя судьба… Правда, мне не совсем ясно, если судить по-здравому, зачем русским столько пространства, когда на своих исконных землях не можем наладить нормальную жизнь… Впрочем, колонизаторы тоже бывают разные. С вас русский Царь, как с индейцев, хоть скальпы не снимал…
— Зато Красный Царь с меня последние штаны снимает, — проворчал я.
Это был первый русский, сказавший мне правду.
Первый русский, имеющий честь.
Русский, имеющий совесть.
Я потом много думал о его словах. Так ли идет жизнь, как он сказал. Нужен ли я русским?! Нужны ли мне русские?![39]
За такими разговорами прошла ночь.
Утром мы выпустили стадо и по приаганскому бору направили его в сторону дома. И сами неспешно пошли следом. Теперь я знал, что олени не свернут в сторону и раньше нас добегут до домашнего дымокура.
Мой Лекарь, пошатываясь, молча шел за мной. Иногда я оборачивался на звук, похожий на храп. Он разлеплял воспаленные веки и виновато улыбался. Это, говорит, армейская привычка. На марше, бывало, когда идешь плотным строем и тебя подпирают спереди и сзади, дремлешь на ходу. Ноги идут, а сам спишь. Еще потерпи немного, ободрял я. Скоро домой придем. Сейчас бор закончится, будет болотистая ложбинка. За ней новый бор и еще две такие же ложбинки — и дом. Пояснил ему: близко от дома не принято отдыхать и устраивать долгие привалы. На смех нас поднимут люди, если узнают. На это он глухо хрипел:
«Терплю еще, Осип!..»
Дома он уснул и проспал беспробудно сутки. Потом, когда встал, вытащил он лик земли, называемый картой. На ней я показал наш путь по пастбищу, по нашим борам, болотам, сорам. Он посчитал, прикинул в уме и сказал: «За неделю мы с тобой, Осип, почти тысячу километров оттопали!.. Столько я, пожалуй, за всю войну не прошел пешком…» Помолчал, потом добавил: «На войне-то как было: то пехом идешь, то подъедешь, то подвезут…»
И опять замолчал. Видно, невольное напоминание о войне затронуло его незаживающие раны. Немного позже, чуть ли не в день отъезда, когда мы вдвоем стояли у дымокура, он сказал мне:
— Осип, мой старший тоже погиб преждевременно…
— Где?! Когда?! — удивился я.
— На войне…
На мой немой вопрос он так ответил:
— Моя была в положении… Вот-вот в тыл должны были отправить… Да не успели…
Я все понял. Вместе с ней ушел из жизни его старший. Или ушла старшая. Да какая разница? Ведь ушел человек!.. Ушел, человек, которого уже никогда не вернуть… Я знал, каково сейчас ему, русскому Лекарю. И невольно подумал: и зачем я мучал его голодом и холодом, комарами и мошкарой, паутами и грязью наших болот?! Я не в состоянии был ничего ему сказать. И поэтому молчал и молчал.
Настало время — и он попрощался со всеми и уехал, оставив след не только на наших пастбищах, но и в моем сердце…
Прошло два или три года. А может, и больше. Точно не помню. Однажды осенью провели учет и не досчитались многих оленей. Большая потеря случилась. В те годы все решалось просто: пропали олени — пастухи их съели, пастухи виноваты. В первую голову, конечно, бригадир должен отвечать. У него живот больше, чем у других. Жди, комиссия приедет, сказали мне. Как решит комиссия — так и будет. Ничего хорошего от комиссии я не ждал, исход известен — бригадира под суд, а рядовые пастухи возмещают ущерб деньгами.