— Э, да завтра, может, меня не будет, — ответил охотник, вспомнив обугленный кедр-гигант. — Это не так важно. Я хочу, чтобы всем хорошо было, понимаешь?! Я что? Я уже отжил свое…
— Хитер, хитер ты! Чтобы волки сыты и овцы целы?! У тебя, Константин, светлая голова — попытайся все-таки понять наше нефтяное время!
Коска неопределенно хмыкнул, понизив голос:
— Скажи правду, Петрович, — от нефти пропадет рыба?
— Стараемся, чтоб не пропала… Не думай, что ты один о природе печешься…
С этого дня Коска стал часто наведываться на буровую: ему не нравилась нефть, зато нравились люди. С веселым и беззаботным Митькой его связывали кровные узы. Толковый парень, думал он, глядишь, совсем нефтяным человеком станет, тоже неплохо. Свой человек при нефти будет. Пришелся по душе и немногословный мастер Федор Петрович, который разговаривал с ним, как с равным себе, был искренним. Коска ценил это выше всего.
Однажды Федор Петрович, когда провожал Коску на берег (тот торопился, не долго и побыл на буровой), увидел на обласке котелок в берестяном футляре, украшенном витиеватым узором. На ручке котелка болталась веревочка. Она была сплетена косичкой из трех толстых ниток. «Где я мог видеть такую веревочку?» — соображал он. А ведь видел, видел… Неужто… Нет, невозможно…
В тот день Петрович так и не решился заговорить с Коской о Ленинграде. Отложил до следующей встречи — слишком тяжелы для него воспоминания о родном городе, где погибла в блокаду семья — мать, жена и сынишка.
В тот день не решился.
Из-за деревьев выползло ленивое осеннее солнце. По реке плыли желто-оранжевые листья берез и рябин, и огненные — осины. По обоим берегам стояла тайга — кедры и ели. Лишь в прибрежье встречались лиственные деревья. Есть в этом массиве небольшие болотца и озера, петляют речушки. Но хороших охотничьих троп нет.
Охотник спешил. До темноты хотелось добраться до Елочного. Это большой полуостров с настолько узким перешейком, что если встать на середине, то слева и справа виден Вонтъеган. Осенью лоси любят пастись на этом полуострове. Покрыт он, густым ельником, по которому и днем-то нелегко пройти. По краям мелкий осинник и березняк.
Солнце уже скрылось за горизонтом, когда он добрался до полуострова. Походил по перетаске, осмотрел подстывающую глину тропы. Побродив по мелколесью, убедился, что сохатых нет. Ни зверя, ни птицы.
«По речке пришлый люд много ездит, — подумал он, — разогнали зверей своими тарахтелками. В глубь урманов ушли, подальше от реки».
Осмотрел окрестность, и утром двинулся дальше, в черный урман. Пошел снег. Идти становилось все трудней и трудней. От долгой ходьбы стерлись кожаные подошвы стареньких ныриков. Чтобы снег не падал внутрь и стельки из сухой травы не вываливались, обмотал нырики портянками. Но и это не помогло — к вечеру они намокли, хоть выжимай. Сапоги в тайгу никогда не брал: слишком тяжелы, громоздки и скрипят — зверь за тысячу саженей услышит.
Зачем он идет, куда? Никто его не обязывал протаптывать тропы в угрюмой тайге. Вспомнились слова Петровича: «Туго стало с продуктами. На базе вертолет вышел из строя. А по реке… скоро шуга пойдет… Что делать?..»
Все трудней и трудней становилось идти. Болела голова. Старенькое одноствольное ружье, с которым не расставался никогда, вдруг отяжелело, стало цепляться за кусты. Краска на ложе давно осыпалась, износился боек, но оно еще ни разу не подводило охотника. Почему же теперь мешает движению? Приклад ружья покрыт зарубками. За ними — вся жизнь охотника. Отметины поглубже — медведи и лоси, а что помельче — лисы, выдры, соболя. Некрупные звери и птицы сюда не вписываются, не хватит места. За каждой зарубкой — целая история: то увлекательная и смешная, то суровая, полная лишений и риска. Этим и прекрасна жизнь охотника.
На лосей он наткнулся в прибрежном осиннике уже в сумерках. Когда поднимал ружье, деревья вдруг собирались в хоровод. «Не вовремя! — подумал он, потирая снегом виски. — Люди ждут, надеются… Петрович ждет…»
Опустился на снег, оперся о старый трухлявый пень. Ствол ружья ходил из стороны в сторону. Последним усилием воли он заставил себя прижать приклад к плечу. Надо вовремя опустить курок, думал он, тогда не промахнусь, лишь бы… Только шевельнул пальцем, как серо-черная фигура лося переместилась влево. «Да постой ты на месте… ну, не шевелись…» взмолился охотник. Сохатый остановился, вытянул шею, захватил изжелта-зеленую кору осины. С кустов посыпался куржак.
На ружейном стволе таяли снежинки.
Осинник вращался в бешеной пляске.
Небо усеяно пронзительными звездами. Снег покрылся корочкой льда. Хруст его эхом отзывался в тайге. Коска расстелил на лапнике шкуру лося Шерстью наружу и завернулся в нее. Он лежал теперь как в спальном мешке. Сначала немного зябко от сырой шкуры, но шерстью внутрь нельзя: при сильном морозе она так застынет, что не выбраться потом из нее.
Утро было необыкновенно звонким.
Коска сделал волокушу из шкуры, чтобы побыстрее перетаскать мясо на берег.
На ремне за спиной поправил пожелтевший медвежий клык, с которым никогда не расставался: по поверью, он снимает боль с мышц спины и позвонков. Его когда-то носил дед, потом отец. Затем вырезал из брюшной части шкуры два куска, обмотал ими нырики. Новые пимы не совсем удобные, зато теплые.
Устало подошел к кострищу под кедром, где оставил два дня назад обласок. Обласка не было… На снегу четкие отпечатки сапог. Пустые консервные банки, бутылки, втоптанные в грязь окурки. На кустике трепыхались глухариные перья.
На реке появились забереги.
Шуга скользит по черной воде, звенит в тишине серебром.
Из-за леса вырвались скудные лучи осеннего солнца, скользнули по белому бережку, сверкнули и заискрились на заберегах, незаметно пробежали по темной воде и перескочили на маленький плотик из сухих лесин, плывший по середине реки, задержались на мгновение и заспешили дальше, чтобы охватить всю необъятную ширь тайги, чтобы разбудить зверей и птиц, чтобы отогнать ночную мглу и согреть одиноких путников. За первыми лучами брызнул поток света, осветивший всю окрестность.
Обрадовался Коска: он любил идти навстречу солнцу.
Оно пригревало все сильнее, и он не заметил, как задремал. В его воспаленном мозгу опять всплыло и завертелось давно минувшее: тяжелое небо и кровавые молнии, стонущая земля и грохот орудий, разваливающиеся дома и лица… изуродованные голодом, знакомые и незнакомые лица… живые и мертвые. Петрович… «Где-то видел, видел его и раньше…»
После сильного перенапряжения его всегда преследуют видения прошлого.
Вздрогнул он от толчка, поднял отяжелевшие веки — плот зацепился за корягу. Надо съездить, посмотреть, думал он, как люди живут. Теперь, по слухам, там хорошо стало. С Петровичем надо поговорить…
Ему хотелось верить в то, что сегодняшний Ленинград отодвинет в его воображении тот, другой… что не дает ему покоя.
А шуга все поет свою песню.
Любил Коска осенний ледоход: у реки тепло и уютно, весело хрустят льдинки, перегоняя друг друга. Весной совсем не то, зябко у воды, на душе становится муторно. Льдины мрачные, обреченные на гибель. Охотнику всегда казалось, что льдины осенью смеются, а весной плачут.
За три поворота от буровой ухо таежника уловило странный, не свойственный тайге гул, который все нарастал и нарастал — словно ураганный ветер валит гигантский лес. Увидев буровую, понял — что-то стряслось: к редким дымчатым облакам тянулась черная струя жидкости. Она неистово резвилась на солнце. По воде плыли тысячи золотых чешуек. На них лежали крохотные летние радужки.
В это время Петрович возбужденно кричал в трубку:
— У нас фонтан! Аварийный! Нефть с газом!..
Смахнув пот с осунувшегося лица, натянул телогрейку. Теперь техника бессильна, думал он, нужно попробовать перекрыть скважину вручную. Когда помощь-то прибудет?..
Он знал, какой это риск — нефть с попутным газом! От одной искорки в секунду все может взлететь на воздух. А для перекрытия скважины надо поднять на вышку тяжелый фланец фонтанной арматуры, доски и прочее оборудование. Не сидеть же сложа руки?!
Коска торопливо закрепил плот, на котором привез буровикам мясо, и поднялся на берег. Вокруг вышки все было черным: и люди, и трава, и деревья. Струя с таким гулом вырывается из скважины, что ничего не слышно. Только по движению губ можно догадаться, о чем кричит человек.
Митька с товарищами тянет канат, пропущенный через блок. Груз поднимается медленно, с остановками. Охотник видит, как скользят крепкие рабочие руки по замасленной веревке, как с лихорадочной поспешностью перехватывают ее повыше. Вдруг веревка останавливается — замешкались рабочие. Коска поспешил на помощь и взялся за трос. В его шершавых мозолистых ладонях канат не скользит — и груз пополз вверх. Неожиданно трос ослаб. Коска ничего не успел увидеть — только перекошенное испугом лицо Митьки, тот что-то кричит старику, но что — не слышно. Потемнело в глазах, показалось — кто-то сорвал с неба солнце и уносит его. Он упал ничком.
Руки его распластались крыльями, словно обняли напоследок свою израненную землю. Нефтяной дождь давил его в глинистый песок и затягивал жирной пленкой пожелтевший от времени медвежий клык на спине и шнур на поясе, сплетенный косичкой…
Старому таежнику навсегда отоснился Ленинград…
1972–1973
Конец рода Лагермов
Маремьян Лагерм попал в эти края давно, когда глаза видели лучше лебединых, слух был острее, чем у дикой чернобурки, а в мускулах чувствовалась твердость лезвия копья — без ружья выходил на медведя. Река щедро кормила рыбой, а в прибрежных урманах водились и зверь и птица. Место глухое, необжитое, зверье нагуленное, непуганное — привольно жилось. Только далеко в низовье реки находился маленький поселок, где были пункт по приему пушнины, магазин, школа и десяток-другой жилых домиков рыбаков и охотников. Оттуда Маремьян привез себе жену, срубил избушку. Жил он отшельником. Слыл человеком нелюдимым, угрюмым, с темным прошлым. Ходили слухи, будто пришел он с побережья Оби в смутные двадцатые годы. Жена народила ему семерых сыновей и дочь. Старший сын и дочь умерли во младенчестве. Оставшихся в живых сыновей он вырастил смел