Клятвопреступник. Избранное — страница 86 из 94

Она до сих пор жила в его памяти. И время бессильно пред ней. Она все так же молода и красива, как и много лет назад. Как туго натянутая струна. Упругая, ладная и… таинственная. Тронешь эту струну и по сей день не знаешь, что услышишь, какой будет отзвук…

Напоминала она и дождинку, что пришла с неба, перекатывалась по деревьям, по листьям, по травам — меняла форму, но оставалась по-прежнему загадочной и непознанной. Она приходила с неба, и это небо было то веселым, то грустным, то пугающе мрачным. И была то холодной, то теплой, то обжигающе горячей.

И теперь, когда размышлял о ней, поднялась в нем волна тревожно щемящей грусти и печали.

26

И под шум дождя они приняли ночь.

Ночь была такой же сырой и мокрой, как и небо. И не грела волглая одежда, и сон не шел, и тепло было где-то… И Демьян не то подумал, не то сказал вслух: «Как рука?», ибо в последнее время уже не замечал, когда размышлял про себя, а когда говорил вслух. «Как рука?» — быть может, спросил он. Быть может, подумал. И нашел ее руку. И положил свою шершавую ладонь на перебинтованную кисть ее руки. И к нему пробилось тепло ее руки. Но держал он руку свою бессознательно, держал как инструмент, снимающий боль. Где-то в подсознании осталось, что чужая рука «снимает» боль. Особенно рука любящего тебя человека оказывает самое сильное действие. В детстве, бывало, если у него что-то болело, взрослые прикладывали к этому месту руку. И чем больше любишь этого человека, тем быстрее затихнет боль и тем быстрее он засыпает. Лучше всех головную боль снимал отец. Ладонь его была и теплой, и шершавой, и тяжелой… Демьяну теперь показалось, что и его рука снимает боль. Он лежал неподвижно, тихо, прислушиваясь к чему-то, словно пытался уловить мгновение, когда боль оставит ее руку. Он лежал и ждал этого мгновения. И вдруг он почувствовал, как ходит кровь в ее руке. А потом уловил биение ее сердца. Оно билось так же, как и его сердце, — трепетно и гулко. Он не дышал, замер на миг, не поверил. Но тут услышал и, услышав, убедился — их сердца бьются в унисон, совсем-совсем одинаково. Будто одно сердце на двоих. И, уловив это, он понял — опять бессознательно, — что теперь можно прикоснуться к тем головокружительным линиям, что он видел на песке в жаркий полдень, что снились ему ночью и в кругу которых он витал, быть может, целую вечность, а возможно, был всего одно мгновение. Теперь можно прикоснуться к удивительно чистым линиям, ибо одежда, скрадывающая и убивающая красоту, сейчас никакой роли не играет. Он ничего не успел сообразить, ни о чем толком не успел подумать — руки уже прикоснулись. Сначала левая, затем правая. В другое время он бы ужаснулся ловкости и смелости своих рук. Это были его руки и одновременно не его руки. Не его руки, ибо они живут многие десятки веков, живут с самого рождения человека и знают все, что постигли все поколения предков: и любили, и ласкали, и говорили, и требовали, и познавали, и восторгались, и безумствовали, и… Руки делали многое. Руки могли все. И после, спустя многие годы и десятилетия, он будет удивляться памяти своих рук, ибо выяснится, что они ничего не забудут. Они запомнят все до самых малых и, казалось, незначительных подробностей. Но незначительного нет — все будет значительно. Придет время — и с помощью памяти рук он восстановит многое. И, быть может, ему захочется кое-что позабыть из сделанного им в жизни, возможно, найдутся кое-какие мелочи, но эта память не позволит ему ничего. Это — после. Теперь же он прикоснулся к изумительной линии ее бытия. Прикоснулся и вздрогнул. Быть может, это вздрогнула она. Быть может, они вздрогнули вместе. Быть может, вздрогнула Вселенная. Вздрогнули… Он почувствовал, что формы и линии ее быстро накалялись. Сначала были теплы, затем жарки. А потом местами огненно накалились. И ему безумно захотелось в одно мгновение сгореть — испепелиться в ничто, исчезнуть с лица земли, сгинуть неведомо куда. Сгореть. Испепелиться. Исчезнуть. Сгинуть. И в безумном восторге необъятный мир вдруг сузился до крохотного клочка земли. Потом земля ушла — и они остались вдвоем. Он еще чувствовал, как ее тепло входило в него. Сначала тепло, потом — жар, после — огонь. Безумный огонь любви и жизни. И он понял, что загорелся и горит. И она также загорелась и горит. Они горели вдвоем. Они горели в яростном переплетении неистовых линий. И, теряя ощущение реальности, в последнее мгновение, он понял, что это — самые совершенные линии, верх совершенства. И в соприкосновении с ней становились лучше и линии его мыслей, его дел, его жизни и всего окружающего их мира. Она приподнимала все, к чему прикасалась. Приподнимала или низвергала в бездну. И он не успел осознать — воспарил в неведомую высь или рухнул в бездну. Может быть, крайности сошлись — и это было одно и то же и уже не имело значения: высота или бездна… Единственное, что он еще успел сообразить, это мгновение изменения мира. Вот оно настоящее мгновение изменения мира. Настоящее мгновение жизни и любви. Мгновение жизни и смерти.

Мгновение изменения мира…

Потом остался один огонь. Огонь безумия. И больше — ничего…

Ни моросящего дождя.

Ни глухо шепчущей тайги.

Ни вздыхающей реки.

Ни неба.

Ни солнца.

Ни ночи.

Ни звезд.

Никого…

Ничего…

27

Ехал Демьян на запад, в сторону захода солнца. Ехал и гнал от себя плохие мысли об искателях. Человек он спокойный, уживчивый. Сколько людей перебывало на его угодье — со всеми ладил. Что ему с ними делить? Они на нефть охотятся, у них свое дело, у Демьяна — свое. Он не мешает им, и они пусть ему не мешают. Больше ему ничего не надо. Места на земле всем хватит… Вот нынче летом увидел на пастбище след медведя. Зверь пересек оленью тропу и ушел в приречный кедровник — видно, лежку там устроил. Судя по следу, зверь старый, матерый, внушал доверие, и Демьян не стал его тревожить, попросил только:

«Пупи-ики[130], ты оленей моих не трогай, слышишь! У меня мало оленей. Нет у меня для тебя лишнего оленя, слышишь?! Если вздумаешь грешить, я прогоню тебя отсюда. Слышишь, что говорю?!»

И медведь все лето жил на пастбище, но оленей не тронул. Даже не гонял их. Морошкой и брусникой питался. Поладили!

И с мыслью, что поладит с родственными искателями, он опять задремал. Проснулся, когда упряжка сошла с дороги и начала копытить снег.

— А, есть хотите, — сказал он и распряг оленей, чтобы им удобнее было разгребать снег. — Поешьте хорошо, нарта тяжелая.

Он сел на нарту лицом на восток и смотрел на звезды. Все звезды были на месте, нет только Звезды Утренней Зари. А она не скоро еще взойдет. Помнится, в детстве он долго не мог найти эту звезду. Если рано вставали, отец обычно просил:

«Сходи посмотри, взошла ли Звезда Утренней Зари?»

«Заря взошла, а звезды нет! — отвечал он. — Там много других звезд».

Они вдвоем выходили из зимовья, и отец говорил:

«Вот же Звезда Утренней Зари. Без нее заря не взойдет. Если взошла заря — значит, ее Звезда уже над ней. Это главная звезда дня».

«Если не взойдет Звезда Утренней Зари, значит, и, зари не будет?» — спрашивал сын.

«Конечно, не будет».

«И солнце не встанет?»

«Без зари и солнце не встанет».

«И день не придет?»

«Выходит, так — и день не придет».

Сын долго смотрел на волшебную Звезду Утренней Зари и как-то тихонько прошептал отцу:

«А если… Звезда Утренней Зари обидится на кого-нибудь или заболеет вдруг?.. Что тогда будет?!»

«Что, что — как заболеет?» — не понял отец.

«Ну, это… не взойдет она вдруг?.. Что тогда будет?!»

Отец не сразу нашелся, что ответить.

«А мне так нравится, когда светло! — говорил сын. — Так солнце нравится!..»

Немного помолчав, отец сказал:

«Так не будет. Никто не должен обижать Звезду Утренней Зари, тогда она не заболеет и всегда будет всходить. — Он снова помолчал, потом добавил: — Хороший человек никогда не обидит, а плохого надо вовремя остановит;». Слышишь?»

«Слышу, — ответил сын, после паузы сказал: — Теперь я запомнил Звезду Утренней Зари. Теперь я не спутаю ее с другими звездами».

«Другие звезды тоже нужны небу и земле. Каждая звезда на своем месте. Каждая звезда делает свое дело».

«Звезды похожи на людей? У них есть дела?»

«Да, звезды как люди. Ведь все от человека пошло.

Я еще не рассказывал тебе сказку Солнца и сказку Луны. Вот как-нибудь расскажу. Длинные-длинные сказки-легенды…»

Он не успел рассказать сыну сказку Солнца и сказку Луны. И о Млечном Пути — о Пути бога-охотника — тоже не успел рассказать. Он многое не успел сделать из того, для чего был рожден. Но с годами Демьян понял, что главное дело своей жизни он все-таки сделал. И братья тоже сделали свое дело. И хотя после них не осталось кровных родственников, но Демьян на этой земле не сирота — нет, не сирота.

Размышляя об отце, он видел, как тот принял пулю там, в Берлине, в конце апреля сорок пятого, за несколько дней до Победы. Пуля ударила в грудь — и отец приложил к ране левую руку. И, замерев, мгновение стоял неподвижно. Потом задрожали ноги, и, медленно приседая, развернул туловище с трудом, по солнцу, на восток. И, машинально отведя правую руку с винтовкой, чтобы не повредить оптику, опустился наземь. Лежал головой на восток, в сторону дома. Сквозь пальцы левой руки тепло его тела уходило в сырую землю чужой страны. Все. Это конец его пути. И потускнел взор, и улетучилось его тепло. Но сознание еще работало. И последним усилием воли, напрягшись до предела, он еще долго держал одну мысль. Мысль, что пуля, которую он принял в себя, уже никого не сможет убить. Эта пуля не сможет лишить жизни его кровинушку, его младшенького, теперь его единственного сына там, дома, на далекой родной Реке. Туда ни одна пуля, ни один осколок не долетит. Не долетит. Не лишит жизни… Так… Так…

Он все принял на себя.

Но в темноте, в ночи, его сын, Демьян, вспоминая отца, почувствует, как пуля пройдет по телу. Пройдет медленно, оставляя огненно горящий след. Останется рана, чуткая к пронизывающей стуже зимой и одуряющему зною в летнюю пору…