Ключ-город — страница 9 из 54

Под праздник троицы Федор вернулся домой засветло. В горнице долго плескался над лоханью. Пришла стряпуха, принесла вечернее кушанье: пирог гороховый, уху, яловичину в огуречном рассоле. Пока нахлебник ел, Степанидка стояла у дверного косяка, рассказывала: «Старая хозяйка разнемоглась сильно, горит огнем. Квасу за день выпила жбан, ведунья приходила — хворь из ноги кинулась в становую жилу».

Стряпуха, убрав со стола, ушла. За оконцем поголубело. Федор сидел не зажигая свечи. После дня труда хорошо было отдыхать. Поднимался он со светом, день весь бродил с подмастером Карамышем, учил деловых мужиков бутить рвы.

Открыл оконницу. Потянуло свежестью и яблоневым цветом. Тлела в небе над садом шафрановая заря. Федор увидал мелькнувший в саду за кустами светлый летник. Забилось сердце. Вышел из горницы. Среди двора храпел задворный мужик Клим. Федор прошел мимо мужика в сад. В белом уборе стояли доцветающие яблоньки. От яблонек и майской зари в саду голубые сумерки. Не скрыться в сумерках светлому летнику.

Онтонида стояла в дальнем углу, у старого замета, словно поджидая. Подошел. Волосы у женщины туго стянуты сеткой. Лицо близкое, милое, как той… Джулии. Показалось — вернулась молодость. Пересохшими губами выговорил:

— По здорову ли живешь, Онтонида Васильевна?

Онтонида поклонилась, ответила невнятное, что — не слышал. Опустила глаза. Не знал, как сказать о том, что болью и сладостью томило сердце.

— По хозяину тоскуешь?

Собственный голос показался мастеру чужим. Заговорил тихо…

— Полюбилась, как увидел зимою, когда шла к вечерне.

Не отвернулась Онтонида, слушала, ласковые Федоровы слова, смотрела на мастера большими глазами.

— Онтонидушка! — взял теплую руку.

Шепнула:

— Дверь в светелке открою.

Отдернула руку, пошла быстро, только мелькал меж крыжовниковых кустов светлый летник.

Мимо старухи Секлетинии, охающей сквозь сон в боковушке, поднялся Федор в светелку. Перед строгими ликами святых теплилась лампада. Оконца закрыты втулками. Онтонида стояла посреди светелки прислушиваясь. Видно, что ждала. Федор потянулся обнять. Женщина отстранила ласково:

— Святых завешу.

Стала на лавку, задернула перед образами шитые завесы.

— Угодникам глядеть на плотское дело не надо.

Сбросила летник, кинула мастеру на плечи лебединые руки, прижалась жаркой грудью.

— Цалуй, жаланный!


Лаская Федоровы кудри, говорила:

— Запал ты мне в сердце, как увидела тебя, лицом ласковым запал. Бабье сердце на ласковых падко. Ласки бабе мало достается, какая крупица перепадет, — всю жизнь помнит.

Потянула с Федоровой шеи гайтан.

— Охти, грех великий, крест не снявши, с женкой лежать. — Тихо засмеялась: — Недаром иные тебя латынщиком славят. — Бросила гайтан с крестом на лавку. — Цалуй крепче, латынщик коханый!

13

Между нагроможденного на берегу камня, свай и гор песка сновал народ. От Крылошевского конца по косогору и у Днепра за деревянным городом бутили рвы. От ям, где гасили известь, валил пар. Между мужиками бродили присмотрщики, подбадривали нерадивых руганью и батогами.

Мастер Конь шел по косогору к привычному месту на верхушке холма. Он простаивал здесь подолгу, смотрел на тускло поблескивавшую реку, суету мужиков, прислушивался к голосам людей внизу и грохоту сбрасываемых в ров многопудовых камней. В воображении его вставала грозная крепость, которой еще нет на Руси равной. Неприступные стены и возносящиеся шпилями к небу могучие башни останутся памятником ему, плотничьему сыну, битому батогами мастеришке Федьке Коню. О нем, Федоре, будут вспоминать, когда могилы бояр и князей порастут быльем.

Навстречу мастеру поднимался Людоговский. На купце куцый желтый кафтанец, зеленые штаны в обтяжку, на голове шляпа синего войлока. Крыштоф издали закланялся, закивал Федору острым носом. Помахал белой в перстеньках рукой.

— Пану муролю доброго здоровья. О, який же пан Теодор радлывый, денно и нощно спокою не ведае. Ясновельможный король Сигизмунд такого знатного муроля в великой чести держал бы, в Московии же пану Теодору та ж честь, що хлопу.

Говорил опять, как и у Дедевшина, об итальянских инженерах, приглашенных строить в Польше крепости, о щедрости короля Сигизмунда, награждавшего искусных архитекторов и инженеров мешками червонцев, о скупости московского правительства.

Федор слушал Крыштофа, стоял, смотрел вниз на сновавших у рвов мужиков.

— Всякому человеку его отчизна — Рим.

У Крыштофа лицо вытянулось. Неловко кашлянул.

— Такой знатный пан мастер может найти себе найкращу отчизну, яку пожелает…

Федор, не ответив купцу, стал спускаться ко рвам. Людоговский побрел в сторону; лицо злое, нос еще острее.

Солнце стояло над головой. Деловые люди вынимали из берестяных коробеек краюхи ржаного, чеснок и сулейки с квасом. Подмастера и присмотрщики разбрелись по харчевым избам. Набежали лотошники с пирогами. Федор побрел на торг к Обжорному ряду. В харчевой избе пушкарской вдовы Хионки Рябой было пусто. Выливая в мису остатки щей, Хионка сказала:

— Не гневайся, Федор Савельич, варево остыло, припоздал ты сегодня, служилые давно отхлебали, не ждала, што ты придешь. — Усмехнулась рябым лицом. — Надумали посадские женки лиходельниц с торга вон выбить. Как похлебаешь — притворю избу, глядеть побегу.

В оконце бились о пузырь мухи. У печи гремела горшками хозяйка. Федор хлебал теплые щи, раздумывал о разговоре с Крыштофом. «Хвалит купец европейские страны». Вспомнил нежно-лазурное небо, площадь города Милана, похоронный звон и пение монахов, костер и на костре сквозь дым перекошенное мукой лицо скульптора Луиджи.

Вошел Ондрей Дедевшин, швырнул на лавку колпак, весело крикнул:

— Здоров будь, мастер! — шлепнул хозяйку по дебелой спине. Хионка притворно взвизгнула.

Дедевшин присел на лавку рядом с Федором.

— Крыштофа Казимировича, как сюда брел, встретил. Веселый человек, куда нашим гостьишкам против литовских и других купцов. Ни ступить, ни слова разумного не скажут, об Еуропах иной заговорит — только и разговора: немцы да литва-де латынщики, бессермене, скобленые рыла.

Хозяйка, поставив на стол мису с ухой и пироги, ушла в чулан. Дедевшин ел, поглядывая на Федора, тихо говорил:

— Охота Крыштофту на чертеж поглядеть, как бояре город думают ставить. Приветный он, Крыштоф Казимирович, и в науках разумеет.

Федор все еще думал о своем, покосился на Дедевшина: с чего вздумал дворянин купчину расхваливать.

— В науках разумеет, да в чертеж глядеть ему не след.

Поднялся, достал из кишени две деньги, бросил на стол, и к Дедевшину со злостью:

— Про Европы, Ондрей Иванович, толкуешь, а слыхал ты, как в Европах попы людей жгут?

Дедевшин не успел ответить, Федор взял колпак, вышел из харчевой.

Было время послеобеденное. На торгу пыль, жара, пустота. У ларей и амбаров дремали торговые люди — кто вытянувшись на кошме, кто сидя. Иные лавки были прикрыты, — хозяева, оставив товар на подручных, ушли подремать часок дома.

Федор миновал ряды, когда из-за ларей, с визгом и гамом на торг вывалились накрашенные, бровастые веселые женки. У одной нос разбит в кровь, под глазами вздулись синяки. За женками посадские бабы с каменьями и кольями. Дремавший на рогоже ярыга продрал глаза, закричал. Прибежало двое стрельцов, с бранью стали толкать — один веселых женок, другой посадских баб. Торговые люди продирали глаза, бежали смотреть на драку. Прихромала Хионка Рябая, хозяйка харчевой, избоченясь, криком подбадривала посадских баб. Те бросали в женок каменьями, цепляясь стрельцу-миротворцу в бороду, вопили:

— А пошто они мужиков от дворов отбивают?

— Повыбьем вон, штоб и духу не осталось.

— Подьячие посулы имают и за то б… мирволят.

Веселые женки лаялись непотребно, дразнились, казали срамное. Прискакал объезжий голова, бросился лупить плетью, не разбирая правого и виноватого.

Дедевшин догнал Федора за торгом:

— Главное из памяти вон: Крыштоф Казимирович в воскресенье тебя на пирушку звал.

14

Старая хозяйка Секлетиния не поднималась. Кость срасталась плохо. Старуха лежала в чулане, бормотала молитвы или слушала рассказы захожей старицы. Федор, возвращаясь вечером в свою хоромину, ждал, пока смолкнет в чулане старухино бормотание и можно будет подняться наверх в светелку.

Онтонида открывала дверь, обвив Федорову шею полными руками, шептала:

— Жаланный мой, коханый…

Федор прижимался нетерпеливыми губами к горячим Онтонидушкиным губам. Глядел в милые глаза.

Мерцала перед завешенными образами серебряная лампада. Во дворе караульщик старик Назарка стучал колотушкой, отгонял лихих людей. Онтонида, ласкаясь, просила:

— Расскажи, коханый, как в чужих землях люди живут…

Слушала Федора жадно, смотрела на любимого большими глазами. Как-то спросила нарочно равнодушным голосом:

— Джульку крепко любил? — и отвернулась, не дождавшись ответа. Уткнулась лицом в подушку, тихо плакала. Вытерев слезы, грустно сказала:

— Не гневайся, жаланный, сердце завистью распалилось. Какая Джулька счастливая была, любилась без помехи! Охти мне, мужней, горемышной.

Розовое входило в светелку утро, и Назарка переставал стучать колотушкой. Федор неслышно спускался по лесенке в хоромину. Ненадолго засыпал крепким сном.

Приглядываясь иногда к серебряным нитям в льняной бородке, усмехался грустно запоздалой любви. Думы были сладкие — о ласковой Онтонидушке, горькие — о бездомовной жизни, о недолгом счастье с мужней женой.

Быстро летели дни. Незаметно прошло лето. Медно подернулись сады и близкий бор. По утрам падал на землю туман. Тусклым пятном висело над оврагами и холмами холодное солнце. Федор, поднявшись после короткого сна, наскоро ополаскивал лицо, шел через мост на ту сторону, в старый город. В тумане перекликались деловые мужики и хрипло кричали присмотрщики. У Крылошевского конца уже клали прясла. Федор смотрел, как подручные мужики таскали тесаный камень. Каменщики накладывали известь. Стены росли медленно, и это вызывало у мастера досаду.