Ключ к полям — страница 10 из 50

Когда недели через две, в обеденный перерыв, Женька, с наслаждением приканчивая огромный кусок пиццы, блеснул красными от помидоров зубами и весело заявил, что «Жужа пишет роман, угадай о ком», я не сразу сообразил, какая к черту Жужа. «Жужа? Это что-то из Земфиры?» – «Это что-то из нашего офиса, дурень» (вопросом о Земфире мучили ее чаще всего: «Жужа – как у Земфиры?» – «Жужа – как у собачки из мультика» – следовал ответ). Меня, тем не менее, абсолютно не интересовали ни сама Жужа, ни этимология ее прозвища. Еще меньше интересовали меня ее писания, и если бы Женька, сочно жуя, не принялся рассказывать, о чем же все-таки она пишет, я бы так никогда и не взглянул в ее сторону. «Представляешь, какое совпадение! Думаешь, она читала твою книжку?» – «Улитов, я же просил, никогда мне об этом не напоминать» – «Да ладно тебе» – «Откуда ты знаешь?» – «Что знаю?» – «О книге» – «Я случайно подслушал один разговор». Я хмыкнул: счастливые случайности подобного рода преследовали Улитку с неумолимым постоянством. «Случайно. К тому же, вот», – И он, покопавшись в одном из бездонных карманов, извлек оттуда и протянул мне измятую бумажку, с обеих сторон исписанную мелкими муравьиными каракулями. «А это откуда?» – уже, впрочем, не удивляясь, спросил я, косясь на томатный отпечаток Женькиного пальца в углу страницы. «Жужа дала мне почитать „Черного принца“, а там, на сто одиннадцатой странице, был вот этот листок». Не скажу, что я ему тогда поверил: чересчур уж складно и ладно все у него получалось. К тому же Женька, читающий Айрис Мердок, – картина сюрреалистическая.

Она писала красными чернилами. Что это – претензия на оригинальность, дурной вкус? Я насторожился. Разгладив красноватый листок на зеленых квадратах скатерти (привет, пальтишко!), стал читать. Чем дальше я продвигался по тугой вязи текста, тем неувереннее становилась моя сардоническая ухмылка; к концу страницы она пошла зигзагами. Дочитав до конца, я безумными глазами уставился на Женьку: «Мне нужно все остальное». Он расплылся в улыбке, отхлебнул «кофе с молоком» (кофе и молоко в отдельных чашках – его причуда), сочно облизал пальцы и, подозвав брюнеточку в длинном фартуке, попросил добавки. Эта будничная последовательность действий, уложенная, вместе с солнечным бликом на блюдцах и хитрым перемигиванием чайных ложек в один ослепительный миг, так больно меня кольнула, что я схватился за сердце, словно ужаленный изменой Коломбины Пьеро.

Я из тех, кто всю жизнь собирает мгновения, как кусочки цветного стекла, вынашивает в голове лучезарный узор будущей фрески, сладкую грезу, которую на днях, через месяц, через десять лет будто бы воплотит в действительность. Разумеется, я не очень рассчитывал на то, что после моего отречения писатели как вид исчезнут с лица Земли. Времена, когда я с комом в горле и трусливой изжогой в желудке вгрызался в текст новоиспеченного гения (не гения, слава богу, нет), давно прошли. Писательские контроверзы не трогали мою анахоретскую душу, вериги мученика сидели на мне, как влитые. Я так и жил бы в своей смиренной обители, если бы не случай, подсунувший мне эту нелепую Жужу, которая, оказывается, пишет роман, роман о человеке, которым я болел восемь лет своей жизни, а на девятый, написав о нем, умер.

В два часа мы вернулись в наше мрачное узилище. Внешне ничего не изменилось – ни ржавый дневной свет в комнате, ни пыльные брюшки бумаг на моем столе; все та же была Ольга Петровна – славная, добродушная женщина, страдающая каким-то труднопроизносимым нервным расстройством, все тот же был вид из окна. Я тоже, казалось, остался самим собою – собою последних пяти лет, – но только на первый взгляд. Механизм, утром запущенный библиотекарем, подпитывался всем, что бы со мной ни происходило. Он словно бы подминал под себя реальность, заставляя события разворачиваться в необходимой ему последовательности. Пользуясь обидной форой во времени, всегда на шаг впереди, этот механизм совершал свою невидимую работу, и я был уже другим, когда думал, что ничуть не изменился.

Жужа сидела за своим столом, и я впервые ее рассмотрел. Впрочем, впервые и рассмотрел – слова приблизительные, епсилон-окрестность того, что сказать бы следовало; я вспоминал ее – это ближе всего к истине, вспоминал, как иные вспоминают, запнувшись на повороте, будущие события собственной жизни. Светло-русые, искристые, словно в рыжей паутине, волосы, собранные на затылке в конский хвост, покатый и упрямый лоб, густые брови, нос – прямой и тонкий, маленький бесцветный рот. Если склеить теперь эти осколки, получится странный, с легкой асимметрией, скуластый и очень некрасивый коллаж. Ничего необыкновенного, кроме необыкновенной бледности. Ну, разве что темно-зеленое в красную клетку пальтишко с огромными красными пуговицами. Эту ее страсть к огромным круглым предметам (бусы, яблоки, солнце) я так никогда и не разгадал. Так что вот вам первый, неуверенный эскиз углем: ничем не примечательная, вся в мягких линиях и штрихах маленькая ирландочка.

Но дело, разумеется, вовсе не во внешности. Мне ли не знать, что гениальность, окаменелый отпечаток которой на царственном челе знаменитости воспевают палеонтологи-любители, не более чем ящероногий миф мезозойской эры. Безумные огни в глазах, греческие профили, волевые подбородки – плод усохшей фантазии и творческих корчей скороспелых биографов. Ничего этого я не искал. Но должно было быть хоть что-то, этакий каверзный изъян, родимое пятно на носу или лишний мизинец, чтобы человек писал так, как писала эта некрасивая молчунья.

Не знаю, была ли она талантлива. По двум страницам определить это практически невозможно. Да и вряд ли вообще это слово было к ней применимо. Она писала так, словно никаких слов, пока она их не вывела на бумаге, не существовало; она обращалась с ними с какой-то озорной легкостью, пинала, подкручивала им усы, рядила в балетные пачки и нахлобучивала колпаки. Простота, почти пренебрежительная, в обращении с этими монстрами – вот что больше всего меня поразило. Я ненавидел слова и боялся их. Я воевал с ними по правилам, соблюдал чопорные церемонии и писал длинные, пространные воззвания к своим оловянным солдатикам. И вот является не пойми кто и, не моргнув глазом, раздает затрещины направо и налево, получает ответные, громоздит, смешивает, взбалтывает, и все ему смешно, все забавно, все сходит с рук. Листок я оставил у себя и периодически его перечитывал, придя в конце концов к выводу, что пишет она из рук вон плохо.

Остаток дня я приглядывался, наводил резкость, набивал карманы памяти цветастыми лоскутами, которые мне предстояло сшить так, чтобы узор казался живым, а грубоватые шовчики не бросались в глаза. Выходные я провел в муках портняжного творчества, разбирая Жужу, сшивая Жужу, но, несмотря на выкройку в виде исписанного с обеих сторон листа, ничего путного у меня не вышло. Мне хотелось соотнести то, как она писала, с тем, что я видел перед собой. Взять, к примеру, привычку щуриться или закусывать губу, потянуть за эту ниточку и зацепить ее, скажем, за манеру расставлять слова в предложении. Или в цвете глаз (который я в тот день не разглядел) найти ответ на обилие эпитетов. Ничего из этой затеи, к сожалению, не вышло. Материал сопротивлялся и норовил выскользнуть из неумелых рук. Кукла вышла топорная: лягушонок-урод вместо ангела-пери. Как, к примеру, соотнести между собой неприветливую молчаливость в жизни и карнавал слов в тексте?

Впрочем, молчуны – самые болтливые люди в мире. Не размыкая уст, они успевают сказать вдвое больше, чем глотающий слова говорун-торопыга. Их время быстрее и изворотливее, их пространство шире; вы еще гипнотизируете светофор на перекрестке, а они уже перебежали улицу, вскочили в трамвай и устроились у окошка. Внутренние монологи этих аскетов поистине чудовищны. Словесные фонтанчики болтунов ничто по сравнению с Рейхенбахским водопадом молчальников, и пока обыкновенный человек неспешно ведет свой кораблик вдоль берега, молчаливый монстр буйствует в открытом море. Взять хотя бы меня: сколько словесной пряжи изведено, сколько страниц за спиной, а король-то голый!

В общем, в понедельник я был не в лучшей форме и чувствовал себя как студент на экзамене по нелюбимому предмету: материала не знаю, шпор нет, да и пользоваться ими я не умею. Ничего лучше не придумав, я с самого утра, оседлав «Волны» (которые я запасливо заприметил у нее на столе еще в пятницу) как завзятый серфингист, разразился пространной тирадой о модернизме. Плавно поднырнул под Вирджинию, дернул за ногу Джойса, боднул Пруста. Поток моего сознания не произвел никакого эффекта, если не считать того, что Женька уставился на меня, как на буйно помешанного, а Ольга Петровна предложила принять «что-нибудь от головы». Жужа молчала. Что ж, не беда, весело подумал я и завел шарманку про музыкальность и полет мысли, про стихотворения в прозе, про то, что никто не боится Вирджинии Вулф... Тот же результат. Я много еще порол чепухи в тот день и в последующие дни и недели. Хватаясь за все подряд, я коршуном кружил вокруг Жужи. В обед она уходила, прихватив яблоко (огромное, глянцевито-зеленое) и книжку, название которой я остервенело высматривал из своего укрытия. Помню «Море, Море», «На маяк», «Попугай Флобера», «Море-океан». Вся эта соленая полифония с ярким салатовым пятном посредине не проясняла картины. Я нахваливал маринистов и биографа-зоофила, на следующий день как следует их утюжил, но все без толку.

Если бы этот термин был применим к не размыкающему уст молчуну, я бы сказал, что она была еще и необыкновенно скрытной. Ничего, кроме имени, о ней не было известно. Даже свой жужжащий ник она объяснять не спешила («Зовите меня Жужа. Так все меня называют»); не исключено, что и Земфира, и собачка из «Золотого кольца» – простой обман зрения, визионерский фокус для любопытствующих. Кущ многозначительно отмалчивался, но знал разве что паспортные данные, то есть не знал ровным счетом ничего, и скорее был введен в заблуждение, ибо паспортный человек – это не человек, а пшик. Даже Улитка – всем пронырам проныра – хоть и набивался всеми силами ей в друзья, но знал не больше, чем остальные. Ее рабочее место разительно отличалось от милых обжитых уголков остальных сотрудников. Тихая гладь стола была холодна и прозрачна, как горное озеро. Только изредка, скорее по недосмотру, чем из желания добавить жизни в эту картину, на озере появлялись островки книжек, но и они исчезали, оставляя дымчатые круги на воде. Она была вежлива, с рабочими обязанностями справлялась, да и делать в нашем выгребном коробке было по большому счету нечего: мы литрами хлестали кофе – на этом вся польза от «дружного молодого коллектива» исчерпывалась. Впрочем, Жужа таки что-то делала, выдумывая себе работу (был даже забавный инцидент по этому поводу, когда Кущ, решив в кои-то веки о чем-нибудь распорядиться, обнаружил, что все, на что хватает его фантазии, уже выполнено).