— Разве обязательно иметь ключ?
— Не знаю, — сказал Браун. — Может быть, лучше и не иметь… Или забросить его куда-нибудь подальше. А то еще спятишь, и посадят тебя туда, куда сажают людей, «несколько более сумасшедших, чем другие»… Мой революционер, конечно, крайний случай, но примеров можно привести много в самом различном роде. У меня вошло было в привычку: угадывать мир В по миру А. Сначала это забавляло.
— Да, это должно быть иногда забавно, — небрежно сказал Федосьев. — Почтенный человек говорит о высоких предметах, о чистой Тургеневской девушке, — это, оказывается, мир А. А в мире В у него старческие слюнки текут от разных Тургеневских и не-Тургеневских девочек. Очень забавно… Вы сыра не едите? Тогда фруктов?.. И что же, у всех людей, по-вашему, есть мир В?
— Благодарю… У большинства, должно быть. Есть люди без мира В, как есть люди без мира А: какой-нибудь Федор Карамазов, что ли… Не надо, впрочем, думать, будто мир В всегда хуже мира А: бывает и обратное. Бывает и так, что они очень близки друг к другу. Я бы сказал только, что мир В постояннее и устойчивее мира А. По взаимоотношению этих двух миров и нужно, по-моему, изучать и классифицировать людей. Все иррациональное в человеке из мира В, даже самое будничное и пошлое, — в иррациональном ведь есть и такое: скупость, например. Кто из нас не знал истинно-добрейшей души людей, которые, чтоб не расстаться с ненужными им деньгами, дадут умереть от голода ближнему, ближнему не в библейском, а в более тесном смысле слова. Душа у них рвется на части, но денег они не дадут. Это мир В.
Федосьев смотрел на него задумчиво. «А как же ты мог Фишера отравить, в мире А или в мире В?..»
— Ну, и что же?
— Только и всего.
— Так это чистая психология? — разочарованно протянул Федосьев. — Какая же связь этой главы с вашими аттилическими теориями?
— О, связь лишь косвенная и абстрактная, — сказал Браун и взглянул на часы. — Однако мы засиделись! Вы меня извините, но я вас предупредил, что тотчас после обеда должен буду уехать.
— Предупредить предупредили, правда, а все же еще посидите. Я так рад случаю побеседовать… Косвенная связь, вы говорите?
— Да, несколько искуственная… Я, быть может, злоупотребил этой тяжелой и претенциозной терминологией. Но было соблазнительно перейти от человека к государству. У общественных коллективов тоже есть свой несимулированный мир. Я рассматриваю войну, революцию, как прорыв наружу черного мира. Приблизительно раз в двадцать или в тридцать лет история наглядно нам доказывает, что так называемое культурное человечество эти двадцать или тридцать лет жило выдуманной жизнью. Так, в театре каждый час пьеса прерывается антрактом, в зале зажигают свет, — все было выдумкой. Эту неизбежность прорыва черного мира я называю роком, — самое загадочное и самое страшное из всех человеческих понятий. Ему посвящена значительная часть моей книги.
— Люди часто, по-моему, этим понятием злоупотребляют, как и понятием неизбежности. Захлопнуть бы черный мир и запереть надежным ключом, а?
— Что ж, вы такой надежный ключ и найдите.
— Возможности у нас теперь маленькие, это правда. Однако в беседе с вами жаловаться на это не приходится, — сказал Федосьев, — все равно, как неделикатно жаловаться на свою бедность в разговоре с человеком, который вам должен деньги… Но что такое черный мир государства? Мир без альтруистических чувств?
— Нет, где уж альтруизм! Я так далеко и не иду. У меня славная программа-минимум. Как прекрасна, как счастлива была бы жизнь на земле, если б люди в своих действиях руководились только своими узкими эгоистическими интересами! К несчастью, злоба и безумие занимают в жизни гораздо больше места, чем личный интерес. Они-то и прорываются наружу. Я и в честолюбие плохо верю. Нет честолюбия, есть только тщеславие: самому честолюбивому человеку по существу довольно безразлично, что о нем будут думать через сто лет, хоть он, может быть, этого и не замечает… Смерть бьет и эту карту.
— Мысли у вас не очень веселенькие, — сказал Федосьев. — Но это не беда: вы с такими мыслями сто лет проживете, Александр Михайлович. Да еще как проживете! Без греха, без грешков даже, и в мире А, и в мире В. По рецепту Марка Твена: жить так, чтобы в день вашей кончины был искренно расстроен даже содержатель похоронного бюро… Разрешите вам налить портвейна? Недурной, кажется, портвейн.
— Очень хороший, — сказал Браун, отпив из рюмки. — И обедом вы меня накормили прекрасным.
— Когда же, по-вашему, — спросил Федосьев, произойдет у нас этот взрыв мира В? Или, попросту говоря, революция?
— По-моему, удивительнее всего то, что она еще не произошла, если принять во внимание все дела ваших политических друзей…
— Моих и ваших. Давайте разделим ответственность пополам. Верьте мне, это очень для вас выгодно.
— Но так как факт налицо: до сих пор никакого взрыва не было, то я твердо решил воздерживаться от предсказаний в отношении нашего будущего. Социологию России надо раз навсегда предоставить гадалкам.
— Спорить не буду, хотя насчет сроков у меня устанавливается все более твердое мнение. Но я и сам думаю, что у нас все возможно… Помнится, я вам даже это говорил… Верно у нас с вами сходный мир В? В мире А мы, к сожалению, расходимся.
— Да, немного. Но вы и в мире А иногда высказываете мысли, которые как будто не совсем вяжутся с вашим положением и официальными взглядами… Признаюсь, мне хотелось бы знать, высказываете ли вы эти мысли также и близким вам государственным деятелям?
— Им высказываю редко, — ответил, смеясь, Федосьев. — Не хватает «гражданского мужества»… Очень я люблю это выражение: о людях, не имеющих мужества — просто, их друзья обычно говорят, что у них есть гражданское мужество… Нет, государственным деятелям не высказываю, — старичков бы еще разбил удар.
— Выскажите им все на прощанье, когда соберетесь в отставку. Все-таки отведете душу: я думаю, вы их любите не больше, чем нас… Но я, право, должен вас покинуть, еще раз прошу меня извинить, — сказал, вставая, Браун. — В свою очередь буду очень рад, если вы ко мне заглянете.
— С особенным удовольствием. Что ж, больше не удерживаю, знаю, как вы спешите. Большое спасибо, что зашли…
Он проводил гостя в переднюю. Лакей в серой тужурке подал шубу.
— Ведь вы в Париж еще не скоро?
— Нет, до конца войны думаю побыть здесь.
— До конца войны! — протянул Федосьев, удерживая в своей руке руку Брауна. — Соскучитесь… Ведь у вас там друзья, ученики… От Ксении Карловны, кстати, писем не имеете? — быстро, подчеркивая слова, спросил он и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Так я надеюсь скоро снова с вами встретиться?
— Очень буду рад, — ответил Браун, опуская деньги в руку лакея. — Нет, писем не имею. Мне вообще мало пишут… До свиданья, Сергей Васильевич, благодарю вас.
— До скорого свиданья, Александр Михайлович.
Дверь захлопнулась. Федосьев вошел в свой кабинет и сел у письменного стола.
«Нет, очень крепкий человек, — подумал он. — Никакими штучками и эффектами его не проймешь. Ерунда эти следовательские штучки, когда имеешь дело с настоящим человеком. Нисколько он не „бледнеет“ и не „меняется в лице“… А если и бледнеет, то какое же это доказательство! Видит, что подозревают, и потому бледнеет… Однако не вздор ли и вообще все это?» — спросил себя с досадой Федосьев.
Он встал и прошелся по комнате, затем подошел к шкафу, вынул щипцы, небольшой деревянный ящик, и вернулся в столовую.
— Ступай к себе, — сказал он входившему лакею. — После уберешь.
Федосьев запер дверь, осторожно взял щипцами стакан, из которого пил портвейн Браун, и поставил этот стакан в ящик, утыканный изнутри колышками. Затем перенес ящик в кабинет, запечатал и надписал на крышке букву В. «Вот мы и посмотрим… Совсем, однако, Шерлок Холмс, — подумал он. Эта мысль была неприятна Федосьеву: то, что он делал, не очень соответствовало его рангу, привычкам, достоинству. — Но как же быть? Другого доказательства быть не может… И такие ли еще делаются вещи и у нас, и в других странах!» — утешил себя он, перебирая в памяти разные чужие дела. Очевидно, воспоминанье о них его успокоило. «Надо будет послать в кабинет экспертизы», — подумал Федосьев, оправляя пальцем твердеющий сургуч на угловой щели ящика.
XXXIII
Должность второго парламентского хроникера составляла мечту дона Педро. Получить эту должность было, однако, нелегко. Не все газеты имели в Думе двух представителей, и Альфред Исаевич знал, что положение в «Заре» Кашперова, первого думского хроникера, довольно крепко. Дон Педро, впрочем, под Кашперова не подкапывался: он не любил интриг. Но ему казалось, что газета с положением «Зари» должна, кроме отчетов о заседаниях Думы, печатать еще информацию о «кулуарах». Альфред Исаевич, природный журналист, спал и во сне видел этот отдел. Он придумывал для него все новые названия, — либо деловые: «Кулуары», «В кулуарах», либо более шутливые: «Слухи и шепоты», «За кулисами». Из этих названий он склонялся к первому, серьезному: «Кулуары», — слово это очень ему нравилось. Альфред Исаевич предполагал даже, в случае удачи, избрать себе новый псевдоним: подпись «Дон Педро» для такого отдела была недостаточно серьезной. Несколько влиятельных людей обещало Альфреду Исаевичу поговорить о нем с главным редактором газеты. Но дон Педро плохо верил обещаниям, в выполнении которых люди не были заинтересованы. Вдобавок, редактор, Вася, был в последнее время суховат с Альфредом Исаевичем. Дон Педро приписывал это сплетням.
— Конечно, насплетничали Васе, — объяснял дон Педро секретарю причины охлаждения к нему политического редактора. — Сто раз я себе говорил: не болтать. А тут взял и разговорился в одном доме о той передовой Васи. (У Альфреда Исаевича была привычка говорить о своих знакомствах и связях несколько таинственно: «в одном доме», «у одних друзей»).
— Вот и не болтайте, — наставительно сказал Федор Павлович. — А впрочем сплетен бояться не надо: кто способен донести, тот может и просто о вас выдумать, даже если вы ничего не говорили.