Ключ от двери — страница 29 из 67

— Не работаю, — сказала она.

И, не думая о том, что он может показаться навязчивым, Брайн спросил:

— Мы увидимся?

— Если хочешь. — Она была равнодушна, но он так удивился, что не заметил даже, как безрадостно она согласилась. Он смутно сознавал, что навязал ей знакомство, но мысль эта его не беспокоила. Видя, что он молчит, она улыбнулась. — Ты что, не хочешь?

— Хочу, конечно.

Огни Кота-Либиса словно выросли, и они увидели на берегу людей, ходивших или стоявших в ожидании пароходика, который уже разворачивался у пристани. Окурок его сигареты упал в воду.

— Где мы встретимся? — спросил он, обнимая ее.

— В семь, около фотоателье. В городе.


Ящерица не шевелилась целых десять секунд. Что за интерес смотреть на эту ящерицу, повисшую вверх лапками?

— Долгая песня, — сказал он, — так может всю ночь продолжаться.

— Детям это нравится, — сказала она.

— Вот и моей матери тоже. Она рассказывала, что маленькой девочкой любила сидеть на кухне и смотреть, как движутся стрелки часов. И подолгу сидела так.

— Мне бы надоело.

— Я люблю ящериц, — сказал он. — У меня в рубке есть ручной хамелеончик, сверху зеленый, а снизу синеватый, как утиное яйцо. Он с утра выползает, и я ему даю хлеба с молоком на блюдечке. Ну, теперь уж мы с ним друзья. Он тут как-то недавно пропадал несколько дней, и я думал, что его змея съела, а потом он вернулся с самочкой, так что, выходит, он все эти дни за ней ухаживал. Теперь они вдвоем лакают из блюдца. Я думаю, они уже поняли, что попали в злачное местечко.

Она рассмеялась каким-то недоверчивым смехом, поглаживая грудь, и села на постели.

— Отчего ты вечно мне какие-то сказки рассказываешь?

Он перепрыгнул через подоконник и сел рядом с ней.

— А разве это плохо — сказки рассказывать? Во всяком случае, только тогда я тебе и нравлюсь, правда ведь?

Он притянул ее к себе.

— Ты смешной, — прошептала она.

Многие ее слова, казалось, потеряли смысл и стерлись, как монеты, давно утратили связь с тем, что она думает. Он представлял себе, как она с легкостью говорила их, обращаясь к другим своим любовникам, которые у нее наверняка были; он узнавал эти слова и ненавидел их, мучаясь ревностью, потому что они мешали ему сблизиться с ней.

— Это лучше, чем киснуть все время, как некоторые, — сказал он.

— Но ведь смешные люди на деле всегда самые грустные.

Странная судьба: отец ее стал лавочником, а раньше был последним бедняком из Кантона. Брайн представлял себе, как он с палкой через плечо, настоящий Дик Уиттингтон[4], только китайский, плыл в джонке на юго-запад, посасывая таблетку опиума, чтобы поддержать в себе бодрость. Он представлял его себе молодым, с волевым железным лицом, на голове у него шляпа, похожая на крышку от мусорной корзины, только без ручки. Вот он живет там, в Сингапуре, питаясь горсточкой риса, заискивает перед всеми, вероятно красивый, и это тоже использует в своих интересах. Такая жизнь казалась Брайну ужасной: в Ноттингеме это еще куда ни шло, но здесь… Да лучше смерть, чем такая жизнь — выцарапывать цент за центом, торгуя то с уличного лотка, то в лавчонке; даже Мими говорит, что это дело нелегкое. Зато Мими училась в лучшей школе, это их тоже разделяло, и к тому же она китаянка да еще женщина, и в возрасте у них разница в несколько лет. Все это как-то усложняло его отношение к ней, хотя в последнее время лед отчуждения таял.

В школе она проучилась недолго, ей пришлось уйти. И печальная история, которую она ему рассказала, растрогала его. Когда ей было шестнадцать лет, ее дружок, состоявший в какой-то политической партии (он не сомневался, что это была за партия, потому что научился неплохо разбираться и в правых и в левых и еще потому что уже неплохо знал Мими), вынужден был оставить ее, беременную, и исчез, скрываясь от английской полиции, преследовавшей его. Потом пришли японцы, и с тех пор его никто не видел. Английских полицейских тут тоже четыре года не видели, разве что арестованных, под конвоем.

Она сидела, поджав ноги и отодвинувшись от него. Он хотел обнять ее, но желание это погасло, когда он увидел ее глаза.

— Какая ты печальная, — сказал он. — Тебе, наверно, так надоедает каждый вечер смеяться по заказу, что, когда ты со мной, ты не можешь даже заставить себя улыбнуться. — Он отошел и сел на стул. — Вот я и рассказываю тебе смешные истории, чтобы ты улыбнулась. Так ведь лучше, правда?

— Иногда, — отозвалась она тоном ребенка, который никак не может понять, о чем ему говорят.

— А еще, — продолжал он, — знал я одного чурбана, который взял и пошел в авиацию, и его послали в Малайю. Это был довольно отесанный чурбан, не просто большое полено, а вполне отесанный и оструганный, только вот пробор у него был не там, где положено, и, несмотря на это, он нашел себе подружку-чурку, которая во сне говорила по-китайски, а когда не спала, то с трудом объяснялась по-английски, и вот она как-то сказала, что любит его. Ну как, нравится тебе такое начало?

Это было начало одной трогательной истории, он не мог уже остановиться, перестать сочинять и рассказывать ее, словно выпил несколько рюмок виски, разогревших его, хотя сегодня он и в рот не брал спиртного. Рассказ становился как бы частью его самого, вроде руки или ноги, только неподвластной ему, слова легко и бездумно всплывали из темной глуби его души. Он вдохновенно играл роль, и словно зарница вспыхивала и светила холодным и ярким светом где-то у горизонта его сознания, пока не кончалась история, пока он не переставал шутить.

И к концу Мими начинала смеяться, ее тянуло к нему, и им удавалось обойти все преграды и сложности. Она молчала или смеялась, но он почти ничего не мог прочесть на ее лице — и все же предпочитал, чтобы она смеялась, тогда в ней по крайней мере было больше тепла и ласки.

— Сейчас приготовлю тебе чай, — сказала она, отвечая на его поцелуи. — Тогда нам будет не так жарко.

— Чтоб мою жажду утолить, нужно восемь пинт пива, но тогда уж я буду ни на что не годен! — Чай был естественным рубежом в их свиданиях, после него они приступали к любви, и ритуал этот совершенствовался в течение многих встреч. — Когда вернусь в Ноттингем, я, наверно, не смогу пить горячую бурду, которую готовит мама, — с молоком и сахаром. Мне теперь подавай чай холодный и слабый, в больших круглых чашках.

Ее тонкие руки соскользнули с его шеи.

— Ничего, ты скоро снова вспомнишь английские обычаи.

Теперь он так привык к ее медленной речи, что, когда она вдруг начинала говорить быстро, он не улавливал смысла, не слышал ни интонации, ни ударений и бесполезно было повторять. Его умение разбирать морзянку не помогло ему научиться понимать Мими, и, так как родным ее языком был китайский, ей удавалось многое скрывать под монотонностью английской речи.

— Я не собираюсь возвращаться в Англию, — сказал он.

Она как будто удивилась.

— Почему? Очень милая страна. Так пишут в «Стрейтс таймс».

— Может быть, только мне она не нравится.

— Но ты должен туда вернуться. — Она улыбнулась. — Ты обещал прислать мне книжки и еще кое-что.

Он совсем забыл об этом: книжки о технике любви и противозачаточные средства.

— Ты и так достаточно знаешь.

— И все же мне хотелось бы почитать про это, — сказала она обиженно. Получалось, будто он берет обратно свое слово.

— Ну хорошо, — сказал он. — И все-таки мне еще целый год тут быть. А может, я и дольше останусь.

Мошкара тревожила Мими: она развернула простыню и натянула ее на себя.

— В Малайе у тебя нет работы, так что придется тебе домой вернуться.

— Работу можно найти на каучуковой плантации. Малайский мне выучить нетрудно, если взяться за него по-настоящему.

— А какая она, Англия? — спросила Мими. — Расскажи.

— Я ничего не знаю про Англию. Но расскажу тебе про Ноттингем, когда ты расскажешь мне про джунгли. Если тебе мешает мошкара, опусти сетку.

— Да нет, ничего, они меня не трогают. А на плантации очень опасно.

Оба замолчали. Они слушали, как квакают лягушки, как стрекочут кузнечики, словно ткут в высокой траве бесконечную пряжу. Собаки лаяли где-то возле хижины, и из бухты на Муонге к ним донесся замирающий звук пароходной сирены — он слабел, продираясь сквозь густую тень деревьев и прячась от деревенских огней. Брайн усмехнулся.

— Ты, словно цыганочка, ворожишь. Что же тут опасного — остаться в Малайе?

Кровать скрипнула — Мими повернулась к нему всем телом, и ее черные, как уголь, глаза засветились тревогой.

— Значит, ты думаешь, что живешь в мирной стране?

Он улыбнулся — ради собственного успокоения. Страна и в самом деле казалась ему вполне мирной; конечно, здесь водятся тигры, змеи, здесь вредный климат, но так ли уж все это страшно?

— Ерунда, — сказал он. — Просто нужно перешагнуть через это. В джунглях я еще не был, но, может, скоро придется там побывать. У нас кое-кто в лагере собирается взобраться на Гунонг-Барат посмотреть, на что они похожи, эти горные джунгли. Всю дорогу, наверно, будем наверх лезть.

Он вспомнил, как впервые увидел Пулау-Тимур по дороге из Сингапура с борта «авро-19», который с ревом летел над прибрежными болотами на высоте шести тысяч футов. Пулау-Тимур лежал среди яркой синевы моря неподалеку от материка, словно россыпь зеленых холмов, и с высоты под ярким полуденным солнцем был похож на пластилиновый макет местности, вроде тех, какие Брайн делал в школе.

«Авро» снизился над портом Муонг, потом поднялся выше над лесистыми горами и бросил свою тень на пустынную гладь моря к западу от порта. Брайна чуть не вывернуло от резкого поворота, когда самолет, словно задев брюхом верхушку горы и промчавшись над островами, пошел на посадку, пролетая над проливом шириной в две мили. Он все снижался и снижался над синей гладью пролива, и ближняя часть посадочной площадки, сверкавшей под солнцем, точно кусок канала, окруженного деревьями, приближаясь, становилась все шире. Брайн увидел песчаное дно, просвечивавшее сквозь воду, увидел несколько сампанов, спешивших прочь с дороги, рыбацкие сети на шестах, которые торчали из моря, словно ножи, нацеленные в брюхо самолета; потом по обе стороны желтыми полосами промелькнули длинные песчаные пляжи и моторы зловеще смолкли. Это было жуткое мгновение, когда техника вдруг словно отказала, отступила перед тишиной. Брайн взглянул влево и увидел далеко на севере большую гору — величественная ее вершина вздымалась в небо, привлекая его взгляд к далям, которых он никогда раньше не замечал. Одиночество этой вершины затронуло что-то в его душе: мощная и независимая серая гора, недоступная ни жаре, ни