Это был дом, где со вкусом шутили и ели, где жена отлично готовила, где дна было не разглядеть, но на поверхности мой жадный взгляд ласкали не страсть этой пары, и уж, само собой, не верность, – но какое-то такое сплочение, какое-то спокойное и уверенное «вместе», унисон мнений, прозрачная крепость, которую наполняли и создавали дети.
Так видение эфемерное, но упрямое, вылезло из кокона, расправило крылья и стало мечтой. Но за что мечте было уцепиться, куда деться? В доме Вермана на вид все было дивно хорошо. Жизнь, особенно семейная, представлялась мне длинной и запланированной на много лет, как учебный план, – и я с отчаянием думала, что все у тебя уже идет согласно плану, и будни, и праздники, и радости на супружеском ложе – так что и твой приезд, и твои слова ко мне были, как комета среди расчисленных светил, – и в никуда, и ни для чего.
Часть вторая
Вдруг оказалось, что учиться – это интересно и легко.
Расписание в дневнике взмахнуло бумажными крыльями, опустилось ко мне на ладонь и сказало голосом птицы Сирин: «мировая история, история философии, история религии, история России, история искусства, история цивилизаций, история, история, история».
Когда-то давно, в занесенных колючим февральским снегом Косогорах, мать, по просьбе нашей классной руководительницы «провести с ребятами беседу об истории искусства», пришла в школу. Что-то такое было вокруг вовлечения родителей в школьную жизнь, и работа моей матери в отделе заводской архитектуры означала для классной как раз, что эту фифу можно пристегнуть к уроку истории.
Мать принесла свой собственный маленький путеводитель по Эрмитажу: цветные репродукции, глазурь суперобложки. В самой сердцевине, на особой бумаге – мелованой, цветку лотоса подобной на ощупь, – обитал лютнист Караваджо.
Лютнист пустился в плавание по классу, класс знакомился с Эрмитажем, хихикал и скрипел стульями. Через полчаса, после унизительного путешествия по неровным рядам парт, книжка вернулась − с изодранной Психеей (за то, что была голая) и смятым списком репродукций на последней странице.
Здесь все было по-другому.
В школьную жизнь вовлекались не родители, а невероятные, на обычных учителей не похожие люди, которые первую половину дня преподавали в институтах, приходили к нам после семинаров, тащили в класс не то что путеводители, а журналы, атласы и словари, где их предмет иллюстрировался досконально, букварно, сотней маленьких картинок, в том числе и обнаженной натурой, но над этим никто не смеялся, – не смели, просто покорно записывали за шаманом, пританцовывающим у черной доски: жертвенные обряды, Фрейзер, Фрейд, инквизиция, инициация…
Тема инициации была очень кстати – именно в это состояние мы и впали в ту осень все поголовно.
Половина учеников так же, как и я, пилили каждое утро полтора часа из своих Медведкова, Люблина и Химок, залетая в класс вместе с третьим звонком, дабы приникнуть к источнику знаний и «напитаться словарями», как мечтательно говорил наш словесник. Была и другая половина – бравые хоккеисты, пловцы-молодцы и плоскогрудые, гуттаперчевые гимнастки, короче – спортсмены, наследие тех времен, когда школа была еще соответствующего профиля. Они перешли в следующий класс в основном по инерции, чтобы закончить десятилетку там, где начали, и вид во время уроков у них был, надо сказать, несколько изумленный. Оно и понятно: даже если ты решил не заниматься больше спортом для Олимпийских игр, а просто закончить нормальную школу с историческим уклоном, все-таки сложно заранее угадать глубину собственного погружения в мир гуманитарных наук.
Когда закончился суматошный ветреный сентябрь и все более-менее перезнакомились, когда около трамвайной остановки мороз засеребрил увянувшее поле, одна из новеньких, пышноволосая и розовоперстая, точно первая строфа Илиады, присела как-то утром на подоконник, где я разложила тетрадки по алгебре.
Сковырнув изюм с подгоревшей «калорийной» булочки и болтая в ритме марша ногой, обутой в американский ботинок, она сказала, что если я как бы хочу писать и печататься, так ее мама издает как бы журнал для подростков – о проблемах молодежи, уточнила Лариса, протягивая мне кусок «калорийки». Так что поэзия как раз пойдет, а еще лучше – заметка на тему «вот есть такая клевая книжка стихов, если знаете, молодцы, а если нет, то почитайте обязательно, потому что…»
– Да ты приходи в редакцию, – щедро добавила она и спорхнула с подоконника, захлестнув школьный рюкзак на плечо. – Приходи, и сама все увидишь.
***
Проблемы молодежи вполне соответствовали в ту пору моим собственным, так что я с большим волнением собралась в редакцию журнала «Прямо сейчас/ Just now» (выходит на двух языках, распространяется в 15 странах, имеет 200 корреспондентов – ну, не будут же они проверять, – а, если поднажмем на Юнеско, сказала Ларисина мама, то скоро выйдем на тираж в 5 тысяч экземпляров…).
Я надела красный свитер, выбеленные временем джинсы и, собрав по сусекам три десятка своих стихов на бумаге разного цвета и калибра, предстала перед взрослым и подрослым коллективом редакции. Впрочем, никто меня никому официально не представлял. Узкая подъездная дверь вела на каменную лестницу, где Лариса тотчас же остановилась покурить в кругу соратников – а потом мы уже впятером заваривали и пили чай на облупленной, но очень милой кухне под зеленым лопухастым абажуром.
Да, была там кухня, и ванная, и, в рифму, диванная тоже была, и библиотека, и большое бюро, где ютились по углам письменные столы для редакторов и критиков. Двести корреспондентов, понятное дело, паслись в редакции без прописки, но чудесным образом всегда находили пристанище себе по вкусу, ведь к их услугам были: стулья, кресла, подоконники, кухонный стол и лестничная площадка, а в летний день – небольшая веранда, окруженная с трех сторон коваными перилами, которую все почему-то гордо именовали террасой.
Редакция располагалась в дивном московском дворе на Малой Бронной, в особняке, на «минус первом этаже», а проще – в полуподвале.
Полуподвал смотрел во двор через крохотные, украшенные подсвечниками и пепельницами, оконца, точь-в-точь как то, в которое стучала туфелькой с черным бархатным бантом булгаковская Маргарита.
Отделом эссеистики заведовал Алексей Васильевич Щербаков.
***
Ну, так что же, – добродушно произнес Алексей Васильевич, – чем думаете заняться после школы?
Я поддалась обаянию Щербакова и сказала доверительно:
– Да, наверное, на журфак поступлю.
– Да вы что! – В ужасе попытался воздеть к небу свои коротенькие ручки Алексей Васильевич. – Во-первых, ни в коем случае. Во-вторых, почему, позвольте спросить, и что вам делать в журналистике?
– А за что вы так на нее? – растерялась я.
Алексей Васильевич вздохнул и откинулся на спинку кресла:
– Аня, опомнитесь. Во-первых, вы, конечно, не журналист. Вы придете туда, лопаясь от гордости, и через четыре месяца поймете то, что я вам сейчас говорю сжатым текстом. Во-вторых, ведь там же ничему не учат. В-третьих, в газете они станут переделывать вас, а вы не сможете, и будет трагедия. Трагедия!
– Ну, вы же не переделываете, – заметила я, подошла к его столу и ткнула пальцем в «Just now». – Вот журнал, в котором меня не переделывают. Вот!
– Да, журнал уникален, – тряхнул львиной головой Алексей Васильевич, – но поэтому он долго и не протянет. И потом, он детский. Вы скоро вырастете.
«Бедный грустный старик, – подумала я, – все это полнейшая стариковская ерунда».
И спросила небрежно:
− И что бы вы сделали на моем месте?
− Я на вашем месте каждый свободный час заходил бы в библиотеку и читал бы хорошие, вечные книжки, − серьезно сказал Щербаков. – Например, Пушкина и Достоевского, которых вы плохо знаете.
– Достоевский слабо пишет, – не очень уверенно повторила я чьи-то слова.
– Да вы что! – опять взмахнул руками Алексей Васильевич так, что его узорчатый свитер собрался в гармошку на животе. – Вы сами-то когда-нибудь читали Достоевского?
− Он выбрался из своего рваного креслица и подошел к шкафу. – Вот, хотя бы… Во-первых, прочтите его речь на открытии памятника Пушкину. А во-вторых… да все у него прочитайте. Прочитайте все у Толстого, Гоголя, Лескова, Островского, перечитайте «Недоросль» Фонвизина и, конечно, «Горе от ума», поэзию Державина и Ломоносова, читать и перечитывать раз в год, обязательно! Потом можете браться за Чехова, Булгакова, Блока, Мандельштама, Ходасевича, Арсения Тарковского. Прочитайте все у Тынянова и Бахтина, и потом, раз в два года, перечитывайте. А в-третьих, Аня, будь моя воля, я запирал бы вас каждый день часов на шесть в читальном зале и давал бы вам с собой только чистые тетради и чернила – чтобы вы читали и выписывали незнакомые слова. И все.
Как ни странно, Верман сделал гораздо больше, чем все мои прекрасные наставники, чтобы я начала выписывать незнакомые слова или, по крайней мере, писать знакомые. Но, разумеется, это был побочный, так сказать, нечаянный результат нашей с ним встречи.
Вернее, не только с ним. Вообще-то, это была встреча с Федей.
Федя работал на другой станции, почти враждебной «Новому радио» и преданной только джазу, ежечасным котировкам валют и прогнозу погоды в столицах мира… Там Федя трудился, к слову сказать, музыкальным редактором, а в свободное время… «Ну, кто он? – задумался Верман, и стал загибать пальцы. – Ну, во-первых, известный в узких кругах аранжировщик, потом пианист, гитарист, недурной джазовый композитор, а если выпьет, – тут счет прекратился, ладонь Вермана скользнула вниз, и на финишной прямой его указательный и большой пальцы соединились в восхищенное колечко, – эфир будет вести лучше, чем я, и споет на бис. Обалденный музыкант!»
Обалденный Федя играл по четвергам в клубе «Пятый глаз», что находился тогда недалеко от Страстного бульвара, в маленьком особнячке, наверняка знавшем еще Пушкина, на втором этаже, украшенном полумесяцем лепного балкона.