Галстуков было несколько – их принесли вездесущие активистки, обо всем знавшие заранее.
Начались узлы и бантики. И конечно, простой узел у меня вышел, в прямом смысле этого слова, из рук вон плохо. Даже мой добрейший лабораторный кролик, который подставил мне шею для опытов, заикнулся вежливо: «Н-ну… это по-моему, че-то не то…» А вот «виндзорский» удался на славу. Так я и вышла из журналистской школы, с пустой головой и виндзорским узлом в кармане.
***
И вот, недели две спустя, иду я как-то по Большому Калачинскому: будка охранника, особняк посольства, забор: чугунные шипы и розы, и поверху еще одна проволока, однотонная, без роз, но с шипами весьма внушительными.
Поворачиваю за угол, и вдруг будка говорит человеческим голосом:
− Девочка! Эй! Ты галстуки умеешь завязывать?
Зная мою суеверную страсть к совпадениям о ту пору, можно представить, с каким удовольствием я ответила «да».
– Слушай, тогда очень тебя прошу… – вдруг перешел на умоляющий тон богатырь-постовой и вышел на тротуар. – Иди, завяжи черному галстук.
– ?..
– Ну, послу ихнему. Жена у него уехала, и наши, как назло, уже домой разошлись все, кроме охраны. Вот он и бегает один! Завязать не умеет, а ему на прием через полчаса – речь толкать!..
…Я увидела эту речь, шелковый свиток с девятью печатями, на фантастических размеров мраморном столе. И посол отразился в столешнице – черный и блестящий от жары и волнения, в пиджаке переливчатом, точно мушиное брюхо. И галстук при нем, тоже муаровый, только чуть позеленее. Увидев меня, посол бросился навстречу и с благоговением и опаской, словно ожидая, что я сейчас сделаю магический пасс над ядовитым гадом, протянул мне пеструю ленту.
Даже не поздоровался − тоже мне, дипломат.
Галстук был укрощен на толстой шее через минуту – узлом, разумеется, «виндзорским».
Из ворот посольства я вышла с красным бумажным пакетом, в который из своей вазы с фруктами посол положил… Что вам, мадемуазель?.. Банан, манго, о папайя?
– О папайя, – с достоинством ответила мадемуазель.
Пакет хрустнул, принимая в себя килограмм экзотики.
– Вуаля, – поклонился посол. – Спасибо большой.
***
Папайя настроила меня на лирический лад. Закат маячил над Арбатом точно далекий транспарант − я свернула из одного переулочка в другой, поглуше, благо знала их все наизусть, и стала пробираться дворами к станции метро «Смоленская». Прохожие отражались во мне тем же набором примет: беззаботные, безработные свистуны в кроссовках на босу ногу.
– Девушка, а девушка, – крикнул мне один такой, переходя на мою сторону улицы.
Он едва успел затормозить, когда я резко остановилась, и шумно вздохнул − похоже, дальше не знал, что сказать.
И так я впервые увидела, как Бородин улыбается.
Улыбка поразительно правильная, яркая, ровная, – безупречная улыбка, разве что, как ни странно, чуть глуповатая в своей правильности, какая-то лопоухая… Уши, впрочем, были аккуратные, ровные, даже чересчур маленькие для такой крупной лобастой головы.
– Не знаете, как пройти в библиотеку? – подсказала я.
Он засмеялся, перекинул рюкзак на другое плечо и попросил мой номер телефона. Пальцы у него чуть дрожали, когда он расписывал ручку на скользком обороте блокнота, а на следующий день – была суббота – он позвонил и пригласил меня в театр. В самый большой, – ответил он на мой логичный вопрос, – какая-то «Сильфида»…
Сильфида была хороша, и кавалер ее, в зеленых штанишках, тоже левитировал в нужный момент весьма грациозно, но еще занимательней были рассказы Леши Бородина о теннисных кортах на Воробьевых горах и некоем абонементе, который ему достался там по линии аспирантуры – бывшей аспирантуры, уклончиво заметил Бородин.
В антракте я приняла с подноса официанта стакан лимонада, и мы выпили за физкультуру и ее пользу для организма.
– В здоровом теле, значит… – многозначительно сказал Бородин и заел эти слова сервелатинкой.
И в следующую субботу мы отправились прямиком навстречу Воробьевым кортам, то есть, горам.
Глазам моим открылась удивительная картина. Солнце вместе с десятком ярко-зеленых мячей вовсю лупило по серой бетонной стене и каждый мяч послушно возвращался к своей ракетке – каждый, кроме, разумеется, моего.
Я была как-то одета. Душная футболка. Белая юбка. Нелепейшая, в леопардовых пятнах, заколка, которую хватило на несколько минут, чтобы задержать любопытные, лезущие в глаза, волосы. В руках нечто раритетное, деревянное – мягкие струны и замшевая рукоятка когда-то бордового цвета – в общем, первая, невозможная, дорогая как память, ракетка Бородина, которой он играл в детстве в Германии. Единственной вменяемой частью моего наряда были кроссовки, которые я накануне купила на Арбате: темно-шоколадной масти, замшевые, но с претензией на нубук.
«Нубук, нубук», – сказал теннисный мячик, отскакивая в двенадцатый раз от стенки в никуда.
– Нубук ну букну букну, – сказали друг другу рядом два чернокожих студента.
Я бросила ракетку на землю.
– Ну, ты че? – заорал Бородин.
И началось…
***
…Теннис заслонил все, даже школьные и университетские экзамены − мне было некогда волноваться о них, как-то сдались сами собой; я торопилась на корт, пластырь на отбитой ладони, сладкая боль в плечах. Мучительные воскресные вечера, а потом и будни – стена, стена, стена. Разговоры с обитателями корта – новички-дошкольники, мамаши почти моего возраста, и я, любитель-переросток. Пустота, с какой смотрит на тебя опытный игрок, двигаясь скользящей походкой по направлению к прохладному, щедро политому из шланга свежей водой, недосягаемому корту.
Однако вскоре состоялось мое знакомство и с этой территорией. Пытка тянулась часов десять кряду – хотя Бородин клялся, что как-то там хитро забронировал сначала полчасика и потом еще полчасика без линии аспирантуры. Впрочем, Бородин там был уже совсем не Бородин, а зооморфное, многолапое существо, которое скакало по кирпично-рыжей глине, рычало на непереводимой смеси русских и английских слов правила игры, основы основ – в том числе, например, что полагается говорить дебильное «спасибо», когда пытка окончена.
Слезы в женской раздевалке, слезы у прохожих на виду, топот Бородина, нагоняющего меня у входа в метро – вот не помню, ревела ли я когда-нибудь так часто и легко, как тогда?..
Ссоры по никакому поводу (слушай, Леш, я не могу больше, урок окончен – и он смотрит на меня, как баран; и все, все идиоты поголовно: я, учитель мой, и толстый мальчик с плешивым тренером, и охранник кортов… и только одно существо обладает каким-то своим, сверхъестественным, паучьим мозгом – это она, эта страшная чужая ракетка в моей руке).
Конец Великой стены.
Внезапно, без всяких почему, просто переход на другой уровень − и все.
Перепечатыванием депутатских писем и конспектов (акула пера и капитализма Лариса, которая уже протоптала дорожку в «Думский вестник», скинула мне лишнее, поскольку «навешали рабо-о-оты, не могу прям уже…» – протянула Лариса, напудрив себе носик в туалетной комнате журфака), я заработала на свою первую «Wilson», которую нашла в спорттоварах на проспекте Мира – чудную, смирную, легкую, как бабочкино крыло. Теннисные корты распахнулись сами собой, вполне легально, на них оказалась возможна игра с другими поджарыми оранжево-загорелыми студентами, из-за чего Бородин устроил мне скандал. Мы разругались на Патриарших прудах, я с наслаждением протянула ему “дорогую как память” и ушла в сторону Малой Бронной, не оглядываясь. «Сама прибежишь», – раздалось мне вдогонку с тургеневской кованой скамьи, так что две дамы с собачками (все четыре – кудрявые пергидрольные лахудры ) с любопытством оглянулись на Бородина и засеменили дальше. Было ясно, что продолжения не будет, что ничего уже нет, но… Он возник с какими-то дурацкими ромашками возле подъезда «Just now», как раз, когда я выходила оттуда после «отмечалова» – Ларисиного, наверное?
– Анька, – сказал он, притянул меня к себе и потерял дар речи, что было для Бородина несколько странно. И, в приступе моей великой жалости и такого же Лешиного молчания, мы помирились.
***
В конце августа он уже учил меня драйву слева, потом чудному удару с лета, большим знатоком и любителем которого был сам, и, наконец, подаче.
Как назвать тягу к игре, где не можешь забить ни одного очка? Лудоман? Если графоман не может написать ничего стоящего, то этот не может как следует играть, но любит игру безответной, страстной любовью. Любит сам процесс. Перелет мяча через сетку. Так вот это, значит, я.
У Бородина было два беспроигрышных, убийственных хода: косой мяч в правый угол корта, как можно ближе к сетке, и воллей на него: шах и мат его краткой теннисной партии.
Рабочий день Бородина, как у работника умственного труда, был не нормирован, и чаще всего мы проводили его на теннисных кортах где-нибудь на Воробьевых горах или в Сокольниках.
Хорошая погода продержалась до именин бабы Веры и незаметно перевалила на октябрь. Ах, какие выдавались еще вечера – звонкие, ясные московские вечера, когда все светло и усыпано теплыми желтыми листьями, рядом раздается мальчишеский смех на футбольной площадке, синеет мокрая дорога и разгорается понемногу дивная игра, веселая синкопа которой слышна прохожему, – один из игроков, то есть он, все же лупит посильнее.
Потом пошли дожди, Бородин устроился на работу в банк и стал приглашать меня в рестораны и бары, тарабары та-рам. Но там с ним становилось сумеречно и скучно, теннисное солнце ушло, я смотрела в меню и не знала, зачем мы встретились?.. Бородин знал наверняка. Ему нужен был чуткий собеседник. Он говорил легко и много, причем уверял меня, что это с ним впервые. И однажды, загнав куда-то в алхимию объяснение того, как лучше всего пить текилу, он выдохнул мне следующее:
– Вообще, есть много опасных энергий. Вот, скажем, любовь. Хоть и не алкоголь, а иногда наносит много вреда.