Ключ от пианино — страница 21 из 36

– Как штык!.. И эта… Как ее… Кузьминых у вас будет напарницей. Разберетесь там, между собой, кто и когда приходит первой, мне все равно. Главное, чтоб одна из вас была у меня всегда под рукой.


***

Любая записная книжка, любой блокнот – кусок жизни, квадратный или прямоугольный, в потрепанном переплете, с кабалой телефонных номеров и картой метро, густой, как сплетение вен и артерий, на первом его развороте. Вот приколотый степлером билет в Косогоры, вот веселая чехарда стихов, а вот и прогалины, когда мыслей или мечтаний не было – сон, болезнь, зима, табула раса.

Вижу в одной из таких книжек старательно выведенные зелеными чернилами имена и телефоны режиссера, ассистента, пятерых корреспондентов. Рядом вьется почерк Марины Кузьминых, чем-то изумительно напоминающий ее иссиня-черное каракулевое пальто, и то, как она картавила, говоря:

– А ты вообще на работу откуда едешь? Значит тебе лучше вот так… А потом вот так… Зачем троллейбус? Там недалеко, на троллейбусе только время терять… поймаешь машину на перекрестке и все… Зачем дорого? Там всегда попадется один какой-нибудь, что едет в твою сторону и подбросит. Только надо говорить не «довезите», а «подбросьте», понимаешь? Это значит, что ты сядешь, если только ему с тобой по пути… Понимаешь, дурррашка?..


***

Кузьминых и Лутарина были для редактора Гуляева этаким тяни-толкаем, чудом о двух головах, и любая голова должна была мгновенно ответить на вопрос, если он его задавал. Впрочем, он редко задавал вопросы, он больше рычал на всех без разбора, как только влетал утром, свирепый и озлобленный, в наш угловой офис на пятом этаже. А происходило это без десяти восемь, и длилось добрых два часа.

Но потом буря стихала. В десять он уходил «глотнуть кофе» в бар на втором этаже и возвращался значительно добрее, смотрел на карту мира над своим столом не так тревожно, вычеркивал и правил мои сводки не так ехидно, как час назад. Наконец, собрав всю нашу общую писанину в неровный пухлый прямоугольник, встав и ударив им, точно мухобойкой, по черной спинке своего кресла, он просил меня предупредить всех о летучке в четыре тридцать.

– …Чтоб как штыки! И в общем, это… Ты подежурь пока тут, а я пойду супу выпью… Найдешь меня, когда Лисит вернется.

И вскоре желающие уже могли полюбоваться на его психоделически синюю от барных лампочек лысину и бокал коньяка в мохнатой правой руке. Он обычно устраивался напротив гипертрофированного телеэкрана на стене и завороженно, как царь Бальтазар, смотрел, как сказала бы баба Нюра, «что в мире делается». Но, конечно, никто не мог подумать такое про Гуляева – он просто сравнивал разные способы подачи новостей, искал слабые стороны конкурентов, смотрел, как делают новости топ-каналы – то есть непрерывно занимался работой. Так что найти его было легко, даже в то допотопное время, когда ни у кого из нас еще не было ни мобильника, ни даже, извините за выражение, пейджера.

Вернувшись в рабочее гнездо, он свистел, довольно мелодично, арию Кармен про пташку и заводил один и тот же разговор с администраторшей, которая часам к шести вечера готовила списки «…Карету такого-то. Разъезд. Конец», как называл их Лисит, а если проще − кто с кем едет в служебных машинах домой после эфира.

– Ни-ноч-ка, – произносил Гуляев, и на самой густой ноте этого арпеджио его бас полувопросительно замирал.

Ниночка лениво поднимала на него свои янтарные глаза – Гуляев ей был не указ, она подчинялась только директору программы.

– Ниночка. Вот вы. Вы. Ведь вы никогда не остаетесь до конца передачи. А я бы поехал с вами. Я ведь живу так недалеко от вас…

И тут «Кармен» снова звучала со сцены.

Лисит возвращался со съемки, оживленный, румяный, совершенно неуправляемый, и шел в монтажную, успевая сказать мне:

– Лутарина, еще раз увижу тебя в этом красном платье, – умру на месте. А в моих планах, не забудь, − жить с тобой долго и счастливо.

Дмитрий Лисит был звездой программы, репортером номер один, поскольку ездил в горячие точки, умел пользоваться камерой лучше оператора, а если поездок с риском для жизни не предвиделось, начинал ныть жалобным тенорком, что не может работать в болоте и уйдет к англикам на BBC.

Для того, чтобы понять Лисита внутри и снаружи, надо вообразить портрет Пушкина, чуть укоротить бакенбарды великого поэта, а вместо сюртука представить на нем серый свитер и черный шарф. После чего слегка увеличить картинку − Лисит был ростом повыше среднего. А еще он отлично плавал, во всяком случае плавал в свое время за наш факультет на университетских соревнованиях. Нет, опять не так – за факультет или нет, неизвестно, но такая ходила по «Ситу» легенда, которую, я думаю, он сам расчетливо вызвал к жизни во время одной из ночных пирушек – когда же еще!


***

Не могу замалчивать постыдную правду долее, перекидывать в дневнике со страницы на страницу алую закладку, отодвигать неотвратимый вопрос: о чем я подумала, узнав, что буду работать в том же здании, что и Владимир Верман? Затрепетала ли, перестала ли дышать ровно, исполнилась ли тайных надежд?

Затрепетала, перестала, исполнилась.

Подумала, что встреча не то что возможна – уготована судьбой. Не сегодня, так завтра. В лифте, на лестнице, в летящих стеклянных дверях, за обедом и в полуночном баре – ведь поздний эфир означал кофе, коньяк и бутерброды, которыми увенчивали свой вечер репортеры, любимцы публики, приглашая обычно к столу всех голодных и желающих, то есть, в первую очередь, совершеннолетних ассистенток.

По счастью, молочный «тоблерон» радовал меня гораздо больше, чем бокал коньяка, и помню, что Кузьминых очень эффектно вытягивала тоненькую ментоловую сигарету из рафинадно-белой плоской коробочки, но курить я с ней все-таки не стала – хотя настрочила в столбик нечто двухстраничное, где упор был на то, что «дышим и живем взатяг».

Кому бы показать тогда. С высоко зачесанными волосами, в черном пиджаке, накинутом на убийственное, как справедливо заметил Лисит, красное платье с прозрачными рукавами… Веснушки старательно замазаны тоном «испанский абрикос». А на ногах, что это у вас на ногах, дорогая Золушка?

Одну секундочку, Золушка сейчас извлечет из самой дальней, бархатно-пыльной, коробочки стихо, посвященное Кузьминых, корявую записочку Лисита, график разъездов и случайную видеозапись той поры.

Режиссер забавлялся в свободное от монтажа время, накладывал «Свадьбу Фигаро» на обратный рапид, что в переводе на человеческий язык означало: все едет задом наперед, взмывает четвертый такт увертюры, склеивается разорванная бумага, Лисит аккуратно упаковывает обратно в золотую фольгу изумрудное горлышко спуманте, разбитый бокал вновь возвращается в его изначальную форму мыльного пузыря, и я иду обратно, к месту неизбежной встречи, в тех самых клюквенно-красных, тяжеловооруженных ботинках, которые так славно пружинили на черных каучуковых каблуках.


***

Барышня, вы кому на улице давали телефон? – с проницательностью искусителя спросил, не поздоровавшись, Верман.

Его звонок пришелся на какой-то мой вечер вне эфира, кажется, в четверг. Стоял самый что ни на есть московский июнь – то есть безостановочно летел с тополей сухой и мягкий снег, который жгли во дворах пацаны и выезжали тушить пожарники. В Москве наступило лето.

– Ты знаешь, что меня вызвонил твой сумасшедший поклонник? Сказал, буквально, что я разрушил его мечту о счастье с тобой?

– Кто? С кем?

– С тобой, дорогуша, если ты все еще Лутарина.

– А это еще кто? Уж, часом ли, не сумасшедший поклонник? – сказала я, пытаясь залезть на котурны какого-нибудь благородного состояния: ярости, презрения, гнева, – но безуспешно.

– Как изменилася Татьяна! – ласково протянул он. – Как гордо в роль свою вошла. Ну, так пригласишь меня на свадьбу? Я надену белый смокинг…

Тут я, кажется, все-таки сумела сказать «до свидания», нажала на рычаг и приготовилась выругаться над трубкой, но она мгновенно и очень просительно вздрогнула снова.

И на этот раз голос произнес сразу то, что всего дороже, и помолчал, и повторил, и стал выписывать кружева по гладкому льду моего молчания – авось растает!.. Послушай только.

– Радость моя, ну, послушай. Только послушай меня, минуточку, ладно? Прости меня. Ну, прости меня, прости, пожалуйста. Не расскажешь всего так сразу. Машина тогда у меня сломалась на Ленинградке, я ее греб почти на себе, по снегу. Дальше как в кино: упал, очнулся, гипс… ну, если короче, просто получил воспаление легких, валялся в больнице. Ты как больше любишь жалостные истории – за кофе или сразу шампанского?

– Дурак, – сказала я, но не очень уверенно.

– Нет, – серьезно возразил он. – Иначе забыл бы твой номер. А я помню.

Затем он назвал бульвар и памятник, нам обоим трогательно знакомый, и, конечно, я пришла. И вот тогда…


14

Вот тогда, пожалуй, я начала понимать, что все, чего страстно желаешь, сбывается, но чаще всего не так, как указано в прекрасных планах.

Верман вышел ко мне из пугающе красивой машины, гладкой и блестящей, как летний бронзовый жук – но все это было, конечно, не так интересно, как смотреть на Вермана, и уж на него я смотрела – во все глаза.

Он стал как будто меньше ростом, или я непостижимым образом, незаметно для себя, выросла, а он остался в пределах страны чудес, книжного размера. При этом волнение мое как-то перекосило все декорации – очевидно, навеселе были гример и невидимый осветитель, – так что передо мной, все же заслоняя бульвар, светофоры, деревья, вечернее солнце, высотные здания и полупонятные вывески, стоял темноглазый, загорелый, выбритый модной бритвой, то есть, на рассеянный и неискушенный взгляд, дочерна не бритый человек с подстриженными серебристыми висками, которому я почти доставала до бровей.

Но вот он улыбнулся, взял меня за руку, заговорил, и от его голоса мне стало легче, и что-то посветлело и расправилось.

Недалеко от бульвара, говорил он, был лет пятнадцать назад конспиративный джаз-клуб, и он ходил туда на концерт композитора-чародея, того самого, из Питера, и дом этот отсюда рукой подать, давай покажу…