Она ответила добродушно:
– А мама лучше всех! Замуж вышла за футбольного тренера. Загс, банкет, платье белое, все дела. Это ты, говорит, не умеешь жить как следует.
– Почему не умеешь? Что как следует? – робко спросила я.
– Мы с Петькой случайно познакомились, когда он пакет принес секретарше Мазая, – он курьером подрабатывал. Даже телефонов друг друга сначала не знали. Просто забивали стрелку и все. И однажды потерялись. Я его потом нашла по номеру машины…
Петька, который был на самом деле не Петька, а Виталик, вошел в жизнь Серафимовой с группой товарищей – все они работали курьерами и разносчиками листовок, а в свободное время Петька бомбил по городу на дряхлой семерке, и, в общем, можно было перебиться с пива на хлеб. Но Петька хотел жить лучше, он хотел вылезти из своих Мытищ и начать «нормальную жизнь», он слушался Серафимову, и с ним стало интересно говорить, и он захотел учиться. И вот он теперь студент, москвич и муж Серафимовой, вечером посещает лекции на факультете гостиничного и ресторанного менеджмента, а днем − чудо-отец, заботливый такой: иди, Олечка, я все сделаю. Он может работать и по ночам, беспокоясь об их общем благосостоянии с Серафимовой, но ведь Серафимова пока отлично тянет, как редактор и переводчик, и уж вытянет как-нибудь их двоих и ребенка, ясное дело. А сейчас к ним придут Петькины друзья, будем печь блины, так что оставайся, Анька, оставайся, а свое мы потом договорим… Чего у тебя с переводом-то?
Моя милая, дорогая, моя золотая рыбка, я никак не смогу остаться, что-то здесь не так, он какой-то очень гладкий, этот твой Петька, мне как-то не по себе, но это же не мое дело, я не буду об этом, лучше скажи мне, что такое мюскаде и почему юристы настаивают на каком-то удовольствии.
Она объяснила мне это за четверть часа. Она по-прежнему легко носила на плечах свою чудную голову, и глаза ее все так же быстро находили в многостраничье самую важную строчку, но вот, кажется, не видели других, каких-то прозрачных и невыразимых строк совсем рядом… А впрочем… Разве это можно глазами? Это же где-то внутри. А внутри, разве увидишь за другого? Свое, всегда свое. Задыхаясь от величины открытия, думаешь, вот оно, я же вижу теперь, значит, и другой тоже… И смотришься в другого, как в зеркало, хотя зеркало давно уже сняли со стены.
О других судить так просто, правда, Лутарина?
Марсианские люстры парят в бесконечном вестибюле над моей головой, десять часов утра, станция «Маяковская». Всегда светла, пуста, нарядна – точь-в-точь бальная зала перед началом вечера. Снаружи снег, дождь или два в одном, это совершенно не важно. Здесь всегда тепло, всегда кажется, что вечер, и что даже как будто праздничный.
Это я к тому, что если вам нужно встретиться в метро с человеком, которого вы до того в глаза не видели, то лучше станции в московском метро не найти.
Я пришла в десять ровно и увидела на условленном месте, на нейтральной полосе недалеко от эскалатора, господина, весьма похожего на Ф. Сати.
Все сходилось: черное пальто, белый шарф, раскрытая книга. Но сразу подходить я все-таки не стала, достала из сумки красную свитку – мой многострадальный перевод, и уставилась на него. Он это увидел, закрыл одну из вещественных своих примет, и двинулся ко мне.
На обложке книги было выведено тусклым золотом «Tragedies. Racine».
– Анна? – сказал он с легким акцентом, чуть похожим на кавказский. – Добрый день.
– Анна Лутарина, – представилась я, осторожно сжав протянутые смуглые персты.
– Фердинанд. Фердинанд Сати де Гюштенэр.
«О, Господи», − подумала я.
***
Нет никакого типа мужской внешности, что будет для меня роковым – какая смешная статья, особенно когда ждешь троллейбус около газетного лотка, листаешь глянцевый журнал от нечего делать. Я осторожно касаюсь мелованной бумаги, отсыревшей в предчувствии вечернего дождя, я листаю журнал и переминаюсь на остановке, смотрю, как разные зонты стекаются туда, где оплывает под дождем малиновая «М». Как упорно отсутствует нумерация страниц в этой многотомной похвале глупости, а если присутствует, то неверно, чтоб сначала клиент прочитал совет о том, какой надо купить крем и где им намазаться, а потом уже − про кафе на парижской улице Мира. Женщина за рулем выглядит сексуально и знает об этом. Мой любовник такой высокопоставленный человек, что я вам даже не могу намекнуть на его имя. И страшно представить, читая этот текст, втиснутый между фотографий дома, бассейна и чего-то голого, что кому-то надо было написать еще пятьсот слов на эту захватывающую тему.
Я не работаю в женском журнале, я сегодня на троллейбусе, мне спешить некуда, я, как Валькирия, фригидна и свободна, настает моя двадцать вторая осень, чуть золотится крендель булочной и раздается детский плач.
Так было еще день назад. Так было день назад, и я знала, что так будет всегда.
А сегодня он поднял на меня эти самые роковые глаза, темные, какие-то безлунные, только самый край радужки – вишневого цвета, неужели я нашла тебя, как давно это было, звездный мальчик, сын музыкантов в Косогорах… Шел каждый вечер мимо школьного беснующегося двора – шел? Шествовал, посол чужеземцев, гордо и спокойно, в этом белом свитере – мальчик в белом свитере! С длинными волосами – мальчик с длинными волосами! В руке футляр, в футляре дремлет смертельное оружие – серебряная узкогорлая флейта. Флейтист в Косогорах. Гамельнский крысолов произвел бы на меня меньшее впечатление.
Пианино не унесешь в футляре. Он так никогда и не узнал, что я люблю его, что я тоже хожу в музыкальную, только утром, что я тоже, я тоже… Что я бы все отдала за один дуэт, разученный с ним мягкими апрельскими вечерами – ан нет. Я только-только начинала по складам сводить вместе правую и левую, а он уже играл Свиридова на концерте музыкальной школы в летнем саду.
…Через год они переехали в областной центр, его флейта очаровала школу-интернат при тамошней консерватории, говорили, что он живет хорошо, что он выиграл грант на обучение за границей, и потом я наткнулась в магазине «Мелодия» на его диск с фотографией на обложке − лицо как лицо, совсем незнакомое. И вот сейчас тревожно нащупываю пульс моей больной, близорукой памяти: а видела ли я те глаза? Не приснились ли они мне?
…Но мы отвлеклись.
Господин Фердинанд Сати де Гюштенэр получил свой перевод, остался им доволен, посмотрел на часы и сказал, что свободен до 11 часов 25 минут, и пригласил меня на чашку кофе. Он предложил зайти в «Либерфранс» в каком-то переулочке на Маяковке, а я даже понятия не имела, что такая кофейня существует. Мы оказались там через пять минут, и, не сговариваясь, двинулись к самому застенчивому столику, у крайнего окна, чтобы там продолжить разговор.
В зале салютовали воздушные шарики какого-то детского дня рождения, Ферди морщился каждый раз, когда хлопал зеленый или красный, и переспрашивал меня, и я переспрашивала его, и нас переспрашивал хор детей, настойчиво. Он отвечал на своем безупречном русском, что окончил парижскую татата (аббревиатура) и получил татата (лопаются шары, дети кричат), ну, то что называется «красный диплом» в России.
Потом его ждала армия, но он подал заявление на альтернативную службу за границей, указав в нужной графе, что говорит по-русски. Говорит! По сравнению с ним я изъяснялася с трудом на языке своем родном. Читал и писал Ферди совершенно свободно, и все это только потому, что русский шел вторым иностранным в школе.
− Ну, смотрите сами, – вздохнул он. – Нам предложили: русский или немецкий. Я просто выбрал не немецкий. Кто может захотеть учить немецкий, будучи в здравом уме?
Я не знала, что сказать. Я задавала вопрос о том, где он работает, что делает, и ответ приводил к другому вопросу, а вместо третьего приходилось говорить: «Ах да, конечно». Ферди собирал пальцем крошки круассана со стола, улыбался в белый шарф и откровенно любовался моей растерянностью.
− Когда непонятно, даже интереснее, – пояснил он.
А ведь сам признался мне какое-то время спустя летним вечером:
– Знаешь, я могу делать работу, только если мне в ней все абсолютно ясно. Я должен точно знать, что я делаю, – иначе я просто не смогу это делать.
– Ну, а как же, когда ты не знал, когда была… э-э… проблема выбора?
– А не было проблемы выбора. – Ферди лежал на своей любимой, расшитой бирюзовой гладью, турецкой подушке, заведя руки за голову и качал загорелой узкопалой ступней в такт небесной увертюре Глюка. – Я всегда делал то, что любил, и это была математика, вот и все.
Счастливый человек. Я не только не была уверена, все ли мне ясно в моей работе – я порой была убеждена, что мне ничего не ясно, что надо двигаться наугад, почти вслепую, и неизвестно сколько времени. Но Ферди вряд ли понял бы меня, даже в этом.
***
Ферди, которому в своей работе было все абсолютно ясно, приехал в Москву полгода назад, представителем французского филиала одной компании, которая в списке консультантов и гуру на рынке мобильных телефонов шла первой по алфавиту и по обороту капитала.
– Зачем вам переводчик? – робко выдала я то, что жгло мне сердце.
– Но ведь на ужине будет двадцать человек, – сказал Ферди, взглянув на меня, как на ребенка, который еще не учил таблицу умножения. – Два стола. Кричать или бегать от одного стола к другому… зачем это. А вдвоем мы отлично справимся. Правда?
Больше из его рассказа я не поняла ничего – да нам и не важно было, ведь, главное, французское меню в моем переводе его румяные клиенты приняли на «ура», и где-то между грушей и рокфором мы подняли тост за сотрудничество, а тосты, как известно, переводить легко и приятно.
***
Нам и не важно было, да. А вот главное было несколько другим. А вот главное было, если честно…
***
Он написал мне тем вечером письмо, которое уже не касалось ни перевода, ни консалтинга, ни делового общения. Письмо было мгновенно доставлено мне в виде аттачмента в формате Word, и не успела я опомниться, как мы очень размашисто и часто стали друг другу писать.