За угол длинной змеею
Очередь вьется. За хлебом.
Липкою сыплет мглою
На очередь низкое небо.
Смотрят из обуви рваной
Грязные жесткие пятки,
Дырья, заплаты – как раны,
Как злой нищеты отпечатки.
Хмурые тощие лица.
Жалобы, ругань, попреки…
Но, быть может, всё это снится
В бреду, неизбывно жестоком?
27 ноября 1932, Москва
Она задается вопросом, а кто из них, собственно, верит в это светлое будущее, в лозунги, развевающиеся вокруг, и отвечает сама себе: «Почти никто».
Она приехала к знакомым в Сергиев Посад. Здесь пьяная молодежь с гармошкой орет и пляшет на Кукуевском кладбище, где Варвара недавно схоронила мать. Она обращается к ним, объясняя, что на свете есть смерть и горе, но в глубине души понимает, что они – плод времени, где все связи с жизнью и смертью разорваны, а есть только безотрадный Быт, заполнивший всё пространство новой жизни. Вот так они – эти новые советские граждане – противостоят ему.
Ее не перестает мучить вопрос, почему человек именно сейчас стал так телесен, почему все его интересы закрутились вокруг еды, питья, метров площади, одежды. Годами она будет наблюдать за собой, не отдает ли она что-то от себя истинной, покоряясь бытовому, называет любую неумеренность в еде «гортанобесием». Она видит, что многие из ее близких будут если не погибать в застенках, то станут уходить из жизни, зарывшись в быт от неизбывного горя вокруг.
Вот Варвара Григорьевна осталась на ночь в доме Шаховских на Зубовском бульваре.
«Довольно проследить утреннюю жизнь нашего муравейника (на Зубовском бульваре). Плеск в ванной комнате, шум водный у кухонной раковины. По коридору – оживленная кадриль нечесаных людей с полотенцами, с кофейниками в руках, в прихожей – меновой торг с молочницей: „На селедки меняете? А на хлеб? На папиросы?“ – „Давай, за три пачки две кружки солью…“ У газовой плиты – встреча локтей, горящих лучинок (из экономии вместо спичек – пользование огнем соседа), наступание на ноги друг друга, кипячение, подогревание, разогревание. Если бы десятую часть этой энергии человек тратил на работу духа и на то, что составляет жизнь его души, как видоизменилось бы лицо жизни (кипячение пусть бы осталось, но без перевеса в свою сторону)».
Следующая ночь – в Добровском доме. Сюда она переносит разговор о духовном росте.
Коваленский – фаталист, он говорит, что всё предопределено, каждый идет тем путем, который предначертан ему свыше, и даже разбойник на кресте должен был сказать именно то, что сказал.
А Филипп Александрович и Варвара говорят, что разбойник, выбравший Христа, – это акт величайшей свободы. Его душа выбрала путь, отличный от других.
Когда известно будущее каждого из говорящих, то во всем ими сказанном проступает особый смысл. Верил ли спустя пятнадцать лет в предначертанность своего ареста и лагеря Александр Коваленский? В фатальность гибели обожаемой им Шурочки?
Вот Варвара идет по Нескучному саду и с удивлением взирает на бюсты рабочих и колхозников.
«Нескучный сад. Тридцать лет тому назад он был гуще, задумчивее, поэтичнее, – пишет Варвара Григорьевна. – Теперь он слишком протоптан, заселен (военный городок, какие-то эстрады). Перед дворцом-музеем – безобразные четыре фигуры с флагами. Парк культуры и отдыха – об отдыхе не может быть речи там, где через каждые пятьдесят шагов хрипло ревут громкоговорители. И комическая безвкусица на аллее ударников – огромные бюсты… рабочих-ударников Зуева, Салова и т. д. Биша (Коваленский. – Н.Г. ) находит, что хотя это антихудожественно, но с политической точки зрения – гениальная выдумка. Может быть. Но я лично для народа, для всех этих „масс“, посещающих парк, хотела бы настоящей, эстетически полноценной культурно-воспитательной обстановки, а не оглушающего хрипа радио, певцов и чтецов и бюста ударника Зуева».Тридцатые годы – это разлом Москвы. Центр города превращен в огромную стройплощадку. На Остоженке идет бурное строительство метро. Варвара Григорьевна записывает в дневнике: «Страшно развороченная внутренность всей улицы. Метро. Инфернальный лязг, визг, свист каких-то буравов, непрерывные стуки. Ночью, когда снуют в этой преисподней, прикрытой решеткой мостиков, человеческие тени, – сцена из Дантова ада».
И тут же в преисподней она видит любовную сцену.
«…Над разверстой утробой Остоженки. Из этой утробы неслось однажды холодной, непогожей ночью бойкое пиликанье гармоники с залихватскими припевами частушек о „барыне“. Из-под каких-то подмостков выползла ярко освещенная снизу, в чудовищных ватных штанах молодая девушка в красном платке, и с соседних мостков ее окликнул заигрывающий голос рабочего, катившего тачку с песком. Он предложил ей папиросу, она кокетливо поправила платок на завитой у парикмахера стрижке и зашагала к нему через балки, переставляя отяжеленные широченными штанами ноги, как мешки с песком. Он хлопнул ее по плечу, она его по спине, остановилась тачка, запыхали папиросы – и минут пять продолжался оживленный флирт под заунывный скрежет какого-то сверла и несмолкаемый лязг железа в земной утробе. Поистине „жизнь везде“».
Киевская купель
Варвара Григорьевна в начале тридцатых годов едет в Киев, в город своего рождения, город встреч с самыми дорогими для себя людьми. Взглянув на обратном пути на холм за лаврской стеной, она увидит часть киевского берега, холмы, обрывы с постройками. Читая эти страницы дневников, я понимала, что каждый раз, проезжая на поезде через Днепр, вижу измененные черты того же места спустя почти столетие. По обеим сторонам реки – громадные обрывы, мосты, золото лаврских голов. Странно было и то, что, еще не читая дневников, я неоднократно обращалась к Варваре в этом торжественно-нетленном для нее месте, словно чувствуя, что она ближе всего ко мне именно в этой точке на земле.Здесь юная Варвара Малахиева встретила философа Льва Шестова, который во многом определил ее дальнейшую жизнь, познакомилась с Леониллой Тарасовой, матерью актрисы Аллы Тарасовой, в доме которой пройдут последние десятилетия ее жизни.
Родилась Варвара в Печерах – одном из районов Киева, возле Киево-Печерской лавры, в очень необычной семье. Отец Варвары – мистик и богоискатель, философ-самоучка, почти не бывал дома, странствуя по всей России и живя где придется. Но каждый раз его приход сопровождался радостью. Вава любила его страстно. Мечтала во всем походить на отца. Ревновала к матери, которой он перед смертью написал: «…не в сонном видении, а наяву, на берегу моря, я видел „новое небо и новую землю“». Варвара считала, что именно от этого видения было так прекрасно и блаженно его лицо в гробу.
Девяти лет от роду девочке пришла в голову мысль, что она способна воскрешать из мертвых. Когда ее попытки не увенчались успехом, ее постигло горькое разочарование.
Однажды в приходское училище пришла новая девочка с белыми косами, которую сверстницы сразу же принялись обижать. Ее называли «незаконнорожденной». Варвара взяла девочку под свою защиту. Это была Нилочка (Леонилла Николаевна) Чеботарева. С первых же дней между ними установилась дружба. Вместе с Леониллой, охваченные идеями партии «Народная воля», они вместе отказались от церкви и веры; их главными кумирами стали Желябов и Перовская, а главной темой разговоров – страдания народа и «ужасы царизма». Случится так, что эта детская дружба полностью определит последние годы Варвариных скитаний по московским углам.
Когда в 1890 году Варваре пришло письмо из Киева от Леониллы о том, что есть партийная работа, она, всё бросив, вернулась из маленького городка, где жила частными уроками, стала работать в партии, которая была осколком союза народовольцев-террористов 1881 года. Однако ее тяготила партийная дисциплина; в скорую революцию верилось всё меньше, ее охватило разочарование. Начался душевный кризис с продолжительной депрессией и мыслями о самоубийстве; она пыталась лечиться у разных врачей. Один из них, который помог справиться с болезнью, неожиданно завладел ее чувствами и мыслями. Началось время долгой и бесплодной влюбленности в киевского доктора Петровского, женатого, с двумя детьми, человека.
Странным образом этот любовный сюжет сбил Варвару Григорьевну с революционного пути, по которому пойдут некоторые из ее близких друзей и знакомых. У нее будут романтические отношения с тогда киевским юношей, а после наркомом просвещения Анатолием Луначарским, возникнут дружеские – с семьей революционеров Смидовичей. Все эти люди к тому времени, когда Варвара приедет в тот раз посмотреть на родной город, будут изнутри выжжены революцией.
Подруга Леонилла спрыгнула с подножки революционного поезда благодаря благополучному браку. Она вышла замуж за молодого врача Константина Прокофьевича Тарасова.В 1890-е семья Тарасовых жила на территории Киевской крепости в ее северной полубашне, где помещался военный госпиталь. Стены в ней были настолько толстые, что, как вспоминала Варвара, можно было спать в амбразуре окна и вдыхать цветущую сирень. К тому времени подруги уже отдалились друг от друга, но появление Константина Тарасова восстановило исчезавшую было дружбу.
Он был замечательный человек, прекрасный врач, и Варвара стала его другом. Она писала, что это был человек, наделенный настоящим братским чувством. Он глубоко любил жену и семью, но быт и семейные заботы были только фоном его жизни.
В госпитале, где Тарасов как смотритель психиатрического отделения имел квартиру, в конце века собиралось множество известных людей Киева. Туда приходили гости из медицинского и литературного круга. «Блистала и привлекала к себе своей редкой красотой на этих вечерах сводная сестра Леониллы Таля (Наталья Николаевна Кульженко). Побывали в госпитале и Минский, и Волынский, когда приезжали в Киев выступать на вечерах. Нередко подлетали рысаки, привозившие кого-нибудь из семьи миллионеров сахарозаводчиков Балаховских. Для встречи со мною нередко заходил Шестов (тогда еще не писатель, а заведующий мануфактурным делом отца Леля Шварцман – „богоискатель“ не расставался с карманным Евангелием). „Высоконравственный человек, Христос“, – сказал о нем однажды старый Герц Балаховский – свекор его сестры, равно далекий и от Христа, и от каких бы то ни было норм нравственности».