Ключ. Последняя Москва — страница 40 из 47

Н.Г. ), две в комфортных условиях живущие старухи, обе в теплых одеждах и в перчатках, со свежими „от Филиппова“ булками в руках. Тут же в трамвае – до отребьев бедно одетая, с изможденным, скорбным лицом старушка, по-видимому, „интеллигентка“. Руки без перчаток, ботинки без калош, порванные.

– Куда она пойдет? Что будет есть? Где будет спать?

Мы обменялись этими вопросами и пошли пить чай с белой булкой и с сыром. Предложить ей какой-нибудь рубль было страшно, чтобы ее не обидеть».

Весной 1941 года умер Филлип Добров. Люди стояли перед окнами и дверьми, провожая любимого доктора. Потом арестованному Даниилу один из следователей скажет, что доктор Добров был тайный монархист, надо было его раньше посадить. А вот он взял и выкрутился.

«Ему были созвучны творения философов, живших на вершине человеческой мысли, и великих поэтов, – писала Варвара Григорьевна через несколько дней после его смерти. – Он не замечал заплат на своем пиджаке, тесноты своей щелки, где стояла его кровать, отгороженная занавеской от кровати свояченицы (Екатерины Михайловны. – Н.Г. ), а в трех шагах тут же спала домработница. Не замечал иногда и того, как мечется в хозяйственных заботах и нуждах его жена, как часто не замечал, как бывает ей трудно свести концы с концами в зыбком бюджете вольно практикующего врача (смешно и неправдоподобно, что, прослуживши сорок лет заведующим терапевтическим отделением в Городской больнице, он получал, выйдя в отставку, 200 руб. пенсии)».

Потом незаметно во время войны уйдет вслед за мужем и Елизавета Михайловна Доброва.

И все-таки надо было, чтобы прошли долгие десять лет с момента написания романа «Странники ночи» до его окончательного завершения, чтобы случилось самое страшное. Добровский дом был уничтожен. Кажется, будто само Провидение позволило уйти в мир иной Филиппу Александровичу и Елизавете Михайловне Добровым до страшных арестов их детей.

Война для Даниила прошла трудно, но он выжил и вернулся домой. Сначала он был на Ленинградском фронте. Затем как ограниченно годного его отправили служить в похоронную команду. Хоронили не только своих, но и немцев. Собирали разорванные трупы, иногда полуразложившиеся. Выкапывались ямы, и из повозок их складывали туда. На животах покойников химическим карандашом писалась фамилия. Когда появлялись первые цветы, Андреев старался на каждую могилу положить букетик.

В конце войны в дом Добровых вошла Алла Бружес, ушедшая от своего мужа Ивашова-Мусатова, женщина абсолютно иная, нежели считавшаяся невестой Даниила Татьяна Усова. В усовском доме Андреев провел предвоенные годы и начало военных лет. Сестра Татьяны Ирина Усова тоже была тайно влюблена в Даниила. Они запоминали и переписывали его стихи, подкармливали его, служили, как могли.

Алла, красавица с профилем боттичеллиевской Венеры, больше любила общество, мечтала о писательской известности для Даниила. После войны она организовала читки «Странников ночи», что было несомненным самоубийством.

Сквозь щель времени: встреча с соседкой Добровых

Спустя год после того, как дневники Варвары Григорьевны Мирович оказались в музее, мы комментировали ее довоенную запись о Добровской маленькой соседке: «Какая-то бывает бабушкинская физическая нежность к детям и подросткам, к взрослой молодежи (далеко не ко всем внучкам и внукам). У меня это, кроме Сережи и его сестер и братьев, – к Алеше, к Борису (Ольгин брат), к Риночке Межебовской. Это большеглазое, умное (с тысячеглазой печалью глаза), сероглазое дитя с маленькими изящными руками, с правдивой, умной речью, с редкой невеселой, но ласковой улыбкой каждый раз будит во мне глубокую нежность».

Чудом удалось найти телефон той загадочной соседки Добровых. Ее звали Викторина. Я позвонила ей и спросила про Варвару Григорьевну – она молчала, пока я не произнесла имя Добровых. Тут мне показалось, что она заплакала.

Я приехала к ней в квартиру недалеко от метро «Войковская». Меня встретила маленькая сухонькая старушка в съехавшем набок платке и домашнем халате. Потом уже при свете, я разглядела ее лицо. Было видно, что когда-то оно было очень красивым, и в какой-то момент те самые, «тысячеглазой печалью глаза» смотрели на меня, как когда-то глядели на Варвару Григорьевну.

Риночка Мжебровская. 1930

Но потом в ней всё помутилось, и она снова превратилась в старушку не от мира сего. Вскоре всё стало понятно. Много лет назад она потеряла любимую взрослую дочь и с тех пор сознательно убивала в себе всё, что связывало ее с прошлым. Когда-то она была скульптором, художником, красивой женщиной.

В ходе ее сбивчивого монолога я выяснила, что после несчастья она нашла Бога и теперь только молится и только в Боге находит утешение. Не помнит своих работ, они, наверное, где-то в музеях. Не помнит, как была художником, только Бога знает, любит и помнит. И еще Добровых. Они для нее свет, счастливое детство, самое лучшее время жизни. Из-за них она стала скульптором. Сама атмосфера этого чудесного дома заставляла любить искусство.

Она родилась в их квартире, после уплотнения, в 1926 году. Ее отец был доктор, мать – учительница русского языка.

Варвара написала ей: «…цветик вешний Ринринетта…» – это были первые строчки стихов к ней, Риночке, но дальше она ничего не помнила. Она вообще всё забывала. Потому, наверное, перед встречей со мной что-то записала.

Она протянула мне листок бумаги.

«Д-р Добров. Большая комната, у входа рояль (я часто под роялем, Филипп Александрович – за роялем). Напротив – кабинет Филиппа Александровича (живопись, журналы). (Потом там жил Даниил с Аллой А.) Когда Филипп Александрович брал меня в театр, радовалась. Однажды мы поехали с ним в кинотеатр смотреть „Большой вальс“ (фильм). Оба были под таким сильным впечатлением, что он сошел с трамвая на Левшинском, забыв обо мне, а я проехала до Зубовской площади. Он лечил меня. Он спас мне однажды жизнь (чуть не сгорела), вынес меня, такую тяжелую, на руках. Я лежала на тахте и читала запоем „Униженные и оскорбленные“.

До войны у него произошел инсульт. Его отпевали, а я почему-то плакать не могла.

Его дочь была замужем за Александром Викторовичем Коваленским (делал модели самолетов, писал стихи). Александра Филипповна (Шурочка) меня любила. Когда я шла в школу на утренник, она одевала меня в украинский наряд. У Добровых был сын, дядя Саша (Александр Филиппович). У него с женой детей не было. Он был нездоровый человек. Во время войны меня отправили в интернат от Мосгорздравотдела. Война закончилась, вернулись в Москву.

И помню страшный день. Пришли из МГБ арестовать Даниила Андреева и его жену Аллу. Забрали и Александра Викторовича, и Александра Филипповича. Осталась одна Александра Филипповна. А потом и за ней пришли. И я услышала страшный крик: „Что с ним??“ И ее увели. По радио звучал 2-й концерт Рахманинова.

После освобождения. Чтение дневника Александра Викторовича. Он заслонял рукой от Аллы Андреевой. (Алла А-ва сгорела.) Я была на захоронении (в могилу с Даниилом) на Новодевичьем кладбище».

Каждый раз мне казалось, что этого не может быть. Передо мной стоит человек – Оттуда. Водораздел был таким глубоким, а связь – такой непрочной, что можно было подумать, что еще мгновение – и моя собеседница станет невидимой. Дело было не в возрасте – я знала многих людей старше ее; разница была в принадлежности к разным цивилизациям; она была из эпохи Добровых, а я – из советской.

– Кабинет был, как войдешь в наш коридор, то налево большая комната Добровых, у входа стоял рояль, Филипп Александрович – всегда за роялем. Потом большущий такой стол, дальше идут еще одна комната и еще одна. Елизавету Михайловну и Екатерину Михайловну – я хорошо помню… Они жили все вместе. Кухня у нас была в подвале. Какие они делали пасхи, куличи!

Шурочка Доброва и Александр Викторович жили в другой комнате, коридор был довольно-таки длинный. У них в комнате было очень много книг, у нее была такая замечательная кровать с какой-то чашей приставленной. Я помню хорошо, как я любила маленькой с ней на этой кровати полежать. Александр Викторович мне говорил, что по ночам из книг выходит человечек и расхаживает по комнате. Я, конечно же, всему этому верила. Я помню, как я приходила из школы и говорила: «Александр Викторович, помещики так угнетали крестьян!» А он мне отвечал: «Это не всегда так было! В нашем имении у нас были очень хорошие отношения с крестьянами». И он говорил абсолютную правду. Когда к ним приходил водопроводчик или сантехник, они сажали его за стол, угощали, относились с большим уважением.

Данечку помню. Но об Алле, его жене, я не очень хорошего мнения. После войны – я уже училась в Строгановке, я уже была взрослая – помню, как пришли эти гэбисты. Они вошли и всех забрали, осталась одна Александра Филипповна. Я к ней все равно приходила. Она сидела в этой комнате, которая граничила с нашей, в чем-то черном. А потом и за ней пришли. Я услышала из своей комнаты – а стены там толстые, это старый дом: «Что с ним?!» – она закричала диким голосом. И ее увели. Этот крик я помню до сих пор. У нас потом появились жильцы. Была семья Ломакиных, эта семья жила напротив нас. Два брата. Их тоже посадили.

Когда началась реабилитация, Александра Викторовича должны были выпустить. И Александра Филипповна (Шурочка) позвонила и сказала, чтобы я нашла ее подругу. Она попросила меня найти, где та живет, чтобы помочь ему туда переселиться. У нее были девочка и мальчик, он их не любил, они были уже не маленькие, но к ним он был не очень расположен, он мне жаловался. Я его навещала, и он запирался со мной в отдельную комнату, целовал мне каждый палец и плакал – не потому что он любил меня, а потому что я напоминала ему Шурочку, Александру Филипповну Доброву. Он ее очень любил. Ведь Алла Александровна тоже сидела. Она, может быть, не могла выдержать этих допросов, но ведь сто человек сидело по ее оговору. И вот Александр Викторович пригласил каких-то литераторов, и за столом – Алла, а с другой стороны сижу я. И они читают его дневник, и он рукой закрывает от Аллы Александровны написанное. Я это вижу.