Внутри воздух был тяжелым, спертым. Дети тихо постанывали во сне. Девочка услышала, как рыдает какая-то женщина. Повернулась к матери, вглядываясь в ее бледное изможденное лицо.
Счастливой любящей женщины больше не существовало. Исчезла мать, укачивавшая ее на своих руках, нашептывая любовные словечки и ласковые прозвища на идише. Женщина с блестящими волосами медового цвета и выразительным лицом, с которой все соседи и торговцы здоровались, обращаясь к ней просто по имени. Та, у которой был теплый успокаивающий материнский запах – запах вкусной готовки, мыла и чистых простынь. И такой заразительный смех. Та, которая говорила, что с ними все будет в порядке, несмотря на войну, потому что у них такая сильная, любящая, такая хорошая семья.
Мало-помалу та женщина уступила место отчаявшемуся существу, бледному и худому, которое не смеялось и не улыбалось, пахло чем-то прогорклым и кислым, с сухими ломкими волосами, медовый цвет которых превратился в серый.
Девочку охватило жуткое чувство. Словно ее мать уже умерла.
Старая женщина смотрела на нас с Бамбером влажными остекленевшими глазами. Ей, наверное, скоро стукнет лет сто, подумала я. У нее была беззубая улыбка младенца. Мамэ по сравнению с ней выглядела подростком. Жила она прямо над магазинчиком сына, продавца газет с улицы Нелатон. Квартирка была небольшая, заставлена пыльной мебелью, с траченными молью коврами и полумертвыми растениями. Старая дама сидела в обшарпанном кресле у окна. Она смотрела на нас, пока мы проходили и представлялись, и, казалось, была счастлива тем, что вызывает интерес у нежданных гостей.
– Американские журналисты, надо же… – проговорила она дребезжащим голосом, оценивающе глядя на нас.
– Американские и английские, – поправил Бамбер.
– Журналисты интересуются Вель д’Ив? – удивилась она.
Я достала свой блокнот с карандашом и пристроила его на коленях.
– Вы помните хоть что-нибудь о той облаве, мадам? – спросила я. – Можете рассказать нам пусть даже незначительные детали?
Она издала что-то вроде кудахтанья:
– Думаете, я не помню, юная дама? Может, думаете, я забыла?
– Вообще-то, прошло немало времени, – заметила я.
– Сколько вам лет? – бесцеремонно спросила дама.
Я почувствовала, что краснею. Бамбер скрыл улыбку за фотоаппаратом.
– Сорок пять, – сказала я.
– А мне будет девяносто пять, – подхватила она, обнажая в улыбке беззубые десны. – Шестнадцатого июля сорок второго года мне было тридцать пять. На десять лет меньше, чем вам сейчас. И я помню все.
Она помолчала. Ее слабые глаза смотрели на улицу.
– Я помню, как меня очень рано разбудил рокот заведенных автобусов. Прямо под моими окнами. Я выглянула наружу и увидела, как подъезжают еще автобусы. А потом другие, и еще, и еще. Обычные городские автобусы, на каких я сама ездила каждый день. Белые с зеленым. Их было столько… Я подумала: что они тут делают? А потом увидела, как из них выходят люди. И всех этих детей. Столько детей. Знаете, детей забыть невозможно.
Я записывала, пока Бамбер фотографировал.
– Спустя какое-то время я оделась и спустилась вместе с моими мальчиками, тогда они были еще маленькими. Мы хотели узнать, что происходит, нам было любопытно. Соседи тоже вышли, и консьержка. И только уже на улице мы разглядели желтые звезды. И тогда мы все поняли. Они собирали евреев.
– Вы имели хоть какое-то представление, что с ними будет? – спросила я.
Она пожала дряхлыми плечами:
– Нет, ни малейшего. Откуда нам было знать? Все открылось только после войны. Мы подумали, что их посылают куда-то на работы, или уж не знаю куда. Мы не думали, что готовится что-то серьезное. Помню, кто-то сказал: «Это же французская полиция, никто им ничего плохого не сделает». Ну мы и не встревожились. А на следующий день, хоть это все и происходило в самом центре Парижа, ничего не было ни в газетах, ни по радио. Вроде как никого это не беспокоило. Ну и нас тоже. Так оно и было, пока я не увидела детей.
Она замолчала.
– Детей? – повторила я.
– Прошло несколько дней, и евреев опять стали сажать в автобусы, – продолжала она. – Я стояла на тротуаре и видела, как с велодрома выходят семьи, видела всех этих детей, грязных и плачущих. Они все были перепачканные и испуганные. Я опомниться не могла. Я поняла, что на велодроме им почти не давали ни еды, ни воды. Чувствовала себя беспомощной и от этого пришла в ярость. Попробовала бросить им хлеб и фрукты, но полиция не дала.
Она опять замолчала, и надолго. Внезапно она показалась нам очень усталой, совсем без сил. Бамбер мягко отложил фотоаппарат. Мы ждали, не шевелясь. Я не была уверена, что она продолжит рассказывать.
– Знаете, после всех этих лет… – наконец проговорила она голосом, скорее похожим на шепот, – после всех этих лет я все еще вижу детей. Вижу, как они забираются в автобусы, которые их куда-то повезут. Я не знала, куда их отправят, но у меня было странное предчувствие. Ужасное предчувствие. Большинство людей вокруг оставались безразличными. Они говорили, что это нормально. Для них было нормально, что забирают евреев.
– А по-вашему, почему они так думали? – спросила я.
Она опять издала странное кудахтанье:
– Нам, французам, на протяжении многих лет твердили, что евреи – враги нашей страны, вот почему! И в сорок первом – сорок втором была выставка во дворце Берлиц, если не ошибаюсь, на Итальянском бульваре, под названием «Евреи и Франция». Немцы устроили так, чтобы она длилась несколько месяцев. Выставка пользовалась большим успехом у парижан. Но чем она, в сущности, была? Огромной витриной антисемитизма.
Ее изуродованные возрастом пальцы разглаживали юбку.
– Знаете, я помню полицейских. Наших старых добрых парижских полицейских. Они заталкивали детей в автобусы. Орали. Били дубинками.
Она уперлась подбородком в грудь. Потом пробормотала еще что-то, я толком не расслышала. Что-то вроде: «Позор нам всем, что мы такое допустили».
– Вы не знали, – мягко сказала я, тронутая слезами, внезапно выступившими у нее на глазах. – И потом, что вы могли сделать?
– Знаете, никто не вспоминает о детях Вель д’Ива. Это никого больше не интересует.
– Может, в этом году все будет по-другому, – неуверенно предположила я. – В этом году, может, что-то изменится.
Она прикусила то немногое, что оставалось от ее губ:
– Нет. Сами увидите. Ничего не изменилось. Никто не вспоминает. Да и с чего бы? Это самые мрачные страницы нашей истории.
Она спрашивала себя, где отец. Где-то в лагере, наверняка в бараках, но она видела его всего раз или два. Она утратила представление о времени. Ее неотступно преследовала мысль о братике. Она просыпалась ночью, дрожа, и видела его в шкафу. Доставала ключ и до боли вглядывалась в него, охваченная ужасом. Может, в этот час он уже умер. Может, он умер от жажды или голода. Она попыталась прикинуть, сколько же дней прошло с того черного четверга, когда двое мужчин пришли за ними. Неделя? Десять дней? Она не имела ни малейшего представления. Чувствовала себя потерянной, голова ничего не соображала. Вокруг – какой-то водоворот ужаса, голода и смерти. Многие дети не выжили в лагере. Их маленькие тельца уносили под слезы и крики.
Однажды утром она стала свидетельницей оживленных переговоров между женщинами. Все они выглядели испуганными и взволнованными. Она спросила у матери, что случилось, но та ответила, что ничего не знает. Боясь, что дурные новости застанут ее врасплох, девочка задала вопрос женщине, у которой был сын такого же возраста, что ее братик, и которая уже несколько дней спала рядом с ними. Лицо у женщины было красное, как при температуре. Она рассказала, какие слухи ходили по лагерю. Родители будут отправлены на принудительные работы на Восток. Они должны будут все подготовить к прибытию детей, которые присоединятся к ним несколькими днями позже. Девочка слушала ее в ошеломлении. Она повторила все, что услышала, матери, и у той глаза сразу стали огромными. Потом мать отчаянно затрясла головой. Нет, это невозможно, только не так. Они не могут этого сделать. Они не могут разлучить детей и родителей.
В прошлой жизни, мирной и защищенной, казавшейся сейчас такой далекой, девочка поверила бы матери. Она всегда верила всему, что говорила мать. Но в этом новом жестоком мире девочка чувствовала себя более взрослой, более зрелой. Иногда ей казалось, будто она старше матери. Она была уверена, что та женщина говорила правду. Она знала, что слухи имеют под собой основание. Но не знала, как объяснить это матери. Ее матери, которая стала ее ребенком.
Когда в бараке появились мужчины, она сумела сохранить спокойствие. Она уже ожесточилась. Выстроила вокруг себя крепкую стену. Взяла руку матери и крепко ее сжала. Ей хотелось, чтобы мать показала себя мужественной и сильной. Им приказали выйти и, разбившись на небольшие группы, идти к другим баракам. Она терпеливо ждала, стоя вместе с матерью в шеренге. И то и дело оглядывалась в надежде увидеть отца. Но напрасно.
Когда они входили в барак, она увидела сидящих за столом двух полицейских. Рядом с мужчинами стояли две женщины в гражданской одежде. Это были деревенские женщины; с холодными жесткими лицами они смотрели на вереницу людей. Девочка услышала, как они велели идущей впереди старухе сдать свои деньги и драгоценности. Видела, как та неловко снимала обручальное кольцо и часы. Маленькая девочка шести или семи лет жалась к ней и дрожала от страха. Один из полицейских ткнул пальцем в позолоченные колечки, которые были в ушах у ребенка. Той было так страшно, что она не могла снять их сама. Бабушка наклонилась, чтобы помочь ей. Полицейский раздраженно вздохнул. Все это слишком затягивается. В таком темпе они здесь всю ночь провозятся.
Одна из женщин подошла к девочке и резким движением вырвала сережки из ушей, разодрав маленькие мочки. Ребенок закричал, поднеся руки к окровавленной шее. Старуха тоже закричала. Один из полицейских ударил ее по лицу. Потом их вытолкнули наружу. По веренице ожидающих прошел ропот ужаса. Полицейские вскинули оружие. Тотчас же воцарилась тишина.