Ключи к «Серебряному веку» — страница 18 из 19

[118]. Далее же рассказывается, как две (?) девицы «давятся» от смеха (?)[119] над витающей в облаках третьей сестрой (распространенный сказочный и романтический мотив) и шьют балдахин для свадебного ложа (?) (ср. в «Сказке о царе Салтане» монолог одной из приземленных девиц: «“Кабы я была царица, – // Говорит ее сестрица, – // То на весь бы мир одна // Наткала я полотна”»).

В 13-й – 14-й строках смех девиц поддерживает «белый гусь» – герой множества народных и литературных сказок, но главное – символ дружеского общества «Арзамас», культивировавшего всевозможную галиматью. Членами общества, в частности, были Пушкин и Жуковский, подтексты из которых отыскиваются в «Ответе богов».

Этот «белый гусь» выходит из романтического «оттуда» (напомним о мечтательном призыве одной из девиц: «дахин дахин» – «туда туда») и воспринимается пока как потенциальный жених сестер. В 15-й – 18-й строках возвышенная Татьяна рассказывает о сложном устройстве своего внутреннего мира, уподобляя себя цветку[120], и просит гуся-жениха пощадить ее девственность («ты меня не тронь не рань»). Две другие сестры, вновь противопоставляемые Татьяне (с помощью союза «но»), пытаются, как и положено в сказке, завоевать расположение жениха. Сначала «светло» указывает гусю на уют сестринского жилища (строки 19-я – 20-я), затем (в строках 21-й – 22-й) «помело» как бы призывает его взглянуть за окно и вспомнить о праздничной атмосфере святочных гаданий («сколько снегу намело»), «ссылаясь» тем самым на соответствующие фрагменты «Светланы» и «Евгения Онегина». А потом «сестры» (подобно девушкам из всё того же «Онегина») запевают (строки 23-я – 25-я).

Дальше (в 26-й строке) автор словно бы вспоминает, что сестры живут в реке, но при этом, в соответствии с общим заданием стихотворения (разрушение устойчивых логических связей), «река» и «фонтан» меняются у него местами: не из речки бьют фонтаны (сказочных китов?), а – «из фонтана речки бьют». В 27-й – 29-й строках абсурд нарастает: «из камина» «появляется домина» (почему не напрашивающийся «детина»?), и уже в этой «домине» живет «жених» (почти по принципу сказочной кащеевой смерти, хранящейся в яйце, хранимом в ларце). Вновь напомним, что в том высказывании Введенского, которым открывается наша заметка, синонимический ряд, начинающийся словом «дом», иллюстрирует абсурдность традиционных логических представлений.

Впрочем, существительное «домина» (из 28-й строки), возможно, намекает на сходное по звучанию «домовина» (гроб). Тогда жених оборачивается «мертвецом», превращаясь в героя еще одной баллады Жуковского «Людмила»[121], а это ведет к тому, что новые смысловые обертоны ложатся на имена двух сестер – «светло» (светлое начало в женщине) и «помело» (ведьмовское начало в женщине).

В 30-й – 34-й строках жених видит лучшую из сестер (как вскоре выяснится – Татьяну) и разыгрывает перед ней сверхчувствительного, склонного к меланхолии, романтического персонажа (Вертера?): «Я рыдать могу навзрыд // я в слезах сижу по пояс // огорчаясь беспокоясь». В 35-й строке он вспоминает про атрибуты жениховства («где рука» – ср. формулу «предлагаю руку и сердце») и брака («…и где рога» – ср., например, дважды в «Евгении Онегине»: «И рогоносец величавый…», «В деревне, счастлив и рогат…»)[122]. А в 36-й строке жених неожиданно раскрывается перед сестрами как филистерская натура («я желаю пирога»).

В ответ одна из девиц (скорее всего, не Татьяна, а та сестра, что в «Сказке о царе Салтане» хотела «приготовить» пир на весь мир) обещает удовлетворить материальные притязания жениха (строки 37-я – 38-я). Жених спохватывается и пытается вести себя подобно романтическому самоубийце («я желаю удавиться» – 39-я строка), ведь ему-то нравится Татьяна, а приземленная сестра стремится вернуть жениха на землю, даже воплощенную эмблему романтизма – горного орла – представляя «гурманом» и образцовым семьянином (строки 40-я – 44-я).

Далее жених примеряет на себя роль этого мужа-орла, который поднимется в небеса (блаженства?) после дождичка в четверг (?) (строки 45-я – 50-я). К нему подходит Татьяна, и тут логика повествования вновь нарушается, так как девушка внезапно аттестует себя как «черепаху и статью» (строки 51-я – 54-я). На этот очередной логический сбой здравомыслящий жених и реагирует, резонно замечая: «не желаю черепахи // и не вижу я статьи» (строки 55-я – 56-я). Дальше следует микрофрагмент, рассказывающий о волнении Татьяны и включающий в себя важное для нас слово «забытье» (строки 57-я – 58-я).

После этих строк сюжет сватовства внезапно сворачивается, и на авансцену стихотворения выдвигается гусь, причем он теперь предстает не сказочным персонажем, а пришлецом из страшного сна пушкинской Татьяны: «гусь до этого молчал // только черепом качал» (строки 59-я – 60-я) – ср. в «Евгении Онегине»: «Вот череп на гусиной шее»[123].

Роль этого подтекста в «Ответе богов» очень велика. Ведь всё, что происходит в стихотворении Введенского дальше, до двух финальных строк, может, следовательно, восприниматься как «забытье», сон растревоженной встречей с женихом Татьяны, и, соответственно, подчиняться причудливой логике сна, которая подменяет у поэта привычные логические связи, обнаружившие свою зыбкость и ненадежность. Как мы отмечали выше, дело также может происходить в царстве мертвых.

Гусь, до 59-й строки стихотворения казавшийся читателю потенциальным женихом девушек, в разбираемом фрагменте произносит свой монолог «добрым басом» (строка 63-я), то есть превращается, скорее, в их отца. Кто совмещает в себе ипостаси жениха, отца, да еще и жертвы (символом которой традиционно считается белая птица)? Ответ очевиден – бог, и именно эта роль отводится гусю в строках 59-й – 78-й. Сначала он перестает быть птицей и становится существом с человеческими чертами лица (строки 62-я – 64-я), затем перефразирует пушкинского «Пророка»: «слушал я как кипяток // слов мучительных поток» (строки 65-я – 67-я) – ср. в «Пророке»: «Глаголом жги сердца людей»; а дальше, совсем по-птичьи предсказывая свою гибель («стало тяжко как топор» – строка 68-я), гусь сетует на то, что бога на земле подменил кумир (строки 69-я – 70-я), люди перестали быть божьим стадом (строка 71-я), а это значит, что ему – богу – пришла пора умереть.

Тут в стихотворении появляются загадочные «мы» (по-видимому, все люди, включая сестер, жениха и автора из 8-й строки), противопоставленные богу-гусю. Они «добрые» слова гуся воспринимают как «мрачные» (строки 73-я – 74-я) и сокрушаются о том, что бог хочет их оставить (строки 75-я – 78-я).

Подчиняясь ассоциативной логике сновидения, бог-гусь далее «склеивается» с восклицанием «Боги Боги» (из 75-й строки) и превращается в «богов», которые обращаются к людям с монологом (строки 79-я – 86-я). В этом монологе сперва описывается точка зрения на землю с неба (строки 79-я – 80-я): звезды (глаза богов?) взирают на «большого рысака» (тем самым предсказывая появление всадника в 100-й строке стихотворения). Затем мотивы девственности и свадебного пира объединяются в образе «тарелки чистоты» (строка 82-я). Дальше в текст стихотворения инкрустируется еще одна реминисценция из пушкинского «Пророка»: «то ли будет впереди / выньте душу из груди» (строки 83-я – 84-я) – ср. в «Пророке»: «И он мне грудь рассек мечом, / И сердце трепетное вынул». А потом следуют знаменитые строки, которые, вероятно, правомерно будет спроецировать на финал «Евгения Онегина» (где неожиданно обрывается рассказ о любви и заглавный герой превращается из живого человека в литературный персонаж): «прибежал конец для чувства // начинается искусство» (строки 85-я – 86-я).

В следующих (87-й – 94-й строках) «Ответа богов» в ход событий вмешивается жених, пытающийся вернуть сюжет стихотворения в приятное и удобное для себя русло сватовства: ведь он уже нарядился в свадебный «пиджак» (строка 89-я), ему уже был обещан свадебный «пирог» (строка 90-я), а, главное, он уже совершил свой жениховский выбор (строки 91-я – 92-я) и теперь желает насладиться законным супружеским счастьем (строки 93-я – 94-я).

Но тут сюжет делает новый кульбит, и боги объявляют уже не конец сватовства во имя торжества искусства, а конец света, они прекращают течение времени: «нет минут» (строка 95-я). В ответ «мы» умоляют богов не быть такими жестокими, не превращать мир в темницу и не лишать людей земных радостей (строки 96-я – 99-я).

Финальный смысловой блок стихотворения «Ответ богов» ознаменован появлением еще одного загадочного персонажа («ровесника»), произносящего таинственный монолог, сидя на коне (строки 100-ая – 113-ая). Кто он, этот «ровесник»? Само «время», как в пушкинской «Телеге жизни», послужившей главным подтекстом для позднейшей «Элегии» Введенского?

Катит по-прежнему телега;

Под вечер мы привыкли к ней

И, дремля, едем до ночлега —

А время гонит лошадей.

(«Телега жизни»)[124]


Или, может быть, еще один пушкинский персонаж, часто поминаемый в стихах Введенского – «медный всадник» (ср. с появлением «кумира» в 70-й строке «Ответа богов»), везущий с собой на коне пресловутое «окно в Европу» (строка 102-я) и опирающийся задними копытами лошади на змеиную «пасть» (строка 104-я), которая не дает памятнику «упасть» с пьедестала (строка 105-я)? Этого мы не знаем.

Зато хотим отметить, что в финал своего стихотворения Введенский вставил реминисценции из тех же поэтов, к которым он отсылал в зачине «Ответа богов». Общая ситуация путешествия всадника по зловещему лесу с его «ядовитыми» очертаниями, по-видимому, восходит к «Лесному царю» Гёте в переводе Жуковского, строки же: «очертания стоят / а на них бегущий яд» (108–109) отчетливо перекликаются с соответствующими фрагментами хрестоматийного пушкинского «Анчара».