Сказав это, он встряхнул густой гривой волос и его кустистые чёрные брови, хмуро сошлись на переносице.
— Не делай добра и в ответ не получишь зла? — не без иронии спросил Игнатьев, думая о том, что логика банкира прошла выучку у дьяволопоклонников, чьи постулаты утверждают, что не зло, а добро есть начало отрицательное. Всё шиворот-навыворот. Вместо гороха чечевица. А ещё он подумал о том, что никакой банковский счёт в его золото-валютном эквиваленте не может сделать человека подлинно счастливым. Счастье проявляется в любви, в сострадании и милосердии. Кто способен сострадать и творить добрые дела, тот и счастлив, тот и Богу в радость.
— Именно так, — сказал Зундель-Соломон, оставляя в покое своё ухо. — Даже опарыш, чувствующий себя в дерьме вполне вольготно, опарыш, на которого неплохо клюёт рыба, не хочет иметь дела с этим самым дерьмом.
Заметив гримасу отвращения на лице Николая Павловича, он театрально рассмеялся.
— Ха-ха-ха! Я позабыл предупредить Вас, господин посол, что отношусь к разряду циников. Хочу, чтоб всё было по-честному. Как в первую брачную ночь.
Толстый кривой нос банкира почти касался нижней губы — мясисто-красной и брезгливо оттопыренной.
— И потом, — сказал он, отсмеявшись, — в силу какой морали я должен жалеть христиан? Хотя бы и несчастных. Лично мне и всем обрезанным по вере иудеям наплевать на всех, кроме себя, и разве это плохо? Своя рубашка — ближе к телу. Закон жизни. Что? Я говорю, как брадобрей, ни разу не ходивший в синагогу? А что вы там услышите, чего бы мы не знали? — нимало не тушуясь, разглагольствовал барон Редфильд, раскуривая толстую сигару. — Когда мне было девять лет, и я любил одалживать мальчишкам деньги, мой мудрый дедушка Хаим Алфей Лемстер, владелец меняльной конторы, потыкал меня пальцем вот сюда, — он нагнул голову и показал свою макушку, — потыкал и сказал важную вещь: « Когда у вас в долг берёт кто-то один, всегда есть надежда, что деньги вернутся, но если заёмщиков больше десятка, ни о каком возврате долга можете не беспокоиться». — Вот почему я по сей день гребу деньги лопатой. А мой родной племянник мне не верил и, что же вы хотите? Обанкротился! Теперь он сочиняет прокламации против евреев и читает их своей жене. Короче, господин посол, добрые дела условны, а условности обременяют. Не усложняйте себе жизнь. Хотите счастья? Так и с Богом!
Зундель-Соломон опять захохотал.
Глядя на него в этот момент, Игнатьев вспомнил китайскую мудрость: «Радость — широко раскрытая душа, веселье — широко раскрытый рот».
— Глядя на вас и работая с вами, я в полной мере осознал, как нелегка участь посла, замешанного в дела церкви, — сочувствующе сказал однажды первый драгоман, обращаясь к Игнатьеву.
— Страшное дело! — в тон ему откликнулся Николай Павлович. — Патриархи грызутся, как жеребцы в период случки. Вы сами видите, я здесь и всеобщий советник, и миритель, и защитник, и сам уже не знаю кто! А случись нужда, ни на кого из них не могу положиться! На две минуты не могу. И нет ни одного дня, который не принёс бы мне дурных известий.
Порта тянет с назначением православным священникам турецкого жалования, подати единоверцев наших распределяются из рук вон плохо, раздор между вселенским и другими патриархами не прекращается, а тут ещё Дамасский архиерей перешёл в католичество! Час от часу не легче! Уния распространяется, и прочая, прочая. Столько дел и словесного сора, что голова идёт кругом! Хотя, по совести сказать, у меня других забот полно. Мне сейчас, к примеру, позарез нужен франко-армянский Протокол, который они сами называют тайным. Мне кажется, имей я его у себя на руках и знай, какие в нём содержатся статьи, я смог бы использовать этот документ в нашу пользу. Думаю, что и Абдул-Азис не отказался бы прочесть его вместе со мной, причём, с великой благодарностью. Таким образом, я получил бы хороший козырь в нашей политической игре.
Николай Дмитриевич склонил голову набок, как бы прислушиваясь к самому себе, а затем распрямил спину.
— Я полагаю, сделать это будет сложно. Французы — опытные конспираторы, да и армяне, как я слышал, умеют хранить тайны. По крайней мере, мне так говорили.
— Умеют, — согласился с ним Николай Павлович. — Но и мы не лыком шиты. Консулы мои все грамотные, ловкие в таких делах. Если я от них чего и требую, так это действовать умно.
— Это, каким же образом? — чуть подавшись вперёд и упираясь правой рукой в колено, поинтересовался Макеев, и выражение лица его стало таким, словно и ему в скором времени понадобится этот навык.
— Старинным, хорошо известным, которым пользуются все европейские разведки, — без тени смущения проговорил Игнатьев: «Если надо, укради, но не попадайся».
Драгоман засмеялся.
— В турецком министерстве финансов как раз такие люди и нужны.
— Мне самому без них зарез, — так же, со смехом, признался Николай Павлович и сказал, что турки в последнее время стали чрезвычайно подозрительны.
— Особенно, к нам, русским. Но если Абдул-Азис, как вам известно, не скрывает своего доброго расположения ко мне, значит, некая поблажка нам даётся. Она как бы допустима. Вот и всё. По сравнению с французами и англичанами, которым позволительно — пока! — гораздо больше, нежели нам, мы выглядим в глазах османов уличными попрошайками. А в общем, — сказал он тем же ровным тоном, — и французы, и британцы, и австрийцы — все мы тут живём под негласным надзором турецкой полиции и всевозможных разведок. Поэтому мы укрепляем положение своё и всё, что можно укрепить, семь раз подумав, крайне осторожно. Не зря же сказано, где люди, там и страсти. Стоит сесть за стол переговоров, как он тотчас превращается в каменоломню. И когда простым кайлом не обойтись, приходится бурить шурфы и закладывать взрывчатку.
— Опасное дело.
— Ещё бы! — воскликнул Игнатьев. — Семь потов с тебя сойдёт, всех чертей помянешь, пока внушишь противнику, что «добро, недобро сделанное, не есть добро» в его высоком понимании. И тут уже не до вопросов, почему одним — всё, а другим — кукиш с маслом? Схватился — рубись до конца, как в настоящем бою. А нет, езжай в деревню, в глушь, просись в отставку.
— Но ведь нельзя же воевать на протяжении всей жизни? — озадачился вопросом Макеев, слушавший Игнатьева с особенным вниманием.
— Нельзя, — согласился с ним Николай Павлович, — Но это лишь в том случае, если человек рождён мечтателем. А стол переговоров — поле битвы. Кто облачился в платье дипломата, тот, извините, принял вызов, встал к барьеру, вскинул пистолет. Он воин, дуэлянт, даже в том случае, если не знаком с дуэльным кодексом, который сочинён, как Вам известно…
— …каким-то французом, — сказал Николай Дмитриевич с лёгкой отмашкой руки, показывая тем самым, что ему решительно нет никакого дела ни до смертельных поединков, ни до скудоумных авторов тех правил, что высокопарно именуются «неписаными».
— …графом Шатовильяром почти сорок лет назад.
— В тысяча восемьсот… — драгоман сбился в подсчёте и поднёс руку к затылку, сразу уподобившись мастеровому, озадаченному сложным чертежом.
— …тридцать восьмом году, — сказал Николай Павлович, придя ему на помощь.
— Но дуэлянт должен уметь стрелять без промаха! Иначе, — Макеев развёл руками, — ему крышка.
— Несомненно! — ответил Игнатьев. — Примеров тому много.
— Вы имеете в виду смерть Грибоедова?
— Да разве он один? — вопросом на вопрос откликнулся Николай Павлович. — На послов давно идёт охота.
— А Вам не угрожают? — спросил Николай Дмитриевич с хорошо читаемой тревогой в голосе. — Убийством или же расправой?
— Угрожают, — невозмутимо произнёс Игнатьев, словно речь шла о чём-то хорошо известном им обоим, давно наскучившем и, вроде даже, лишнем.
— Наверно черкесы?
— Не только.
— Поляки?
— Может и они, — пожал плечами Николай Павлович и равнодушно добавил: — Какой-то Центральный революционный комитет.
— И как же Вы, — замялся драгоман, — воспринимаете угрозы?
— Без тени страха или ужаса в лице, — нисколько не рисуясь, спокойно ответил Игнатьев. — Волков бояться — в лес не ходить. Это, во-первых. А во-вторых, — проговорил он следом, — не смерть страшна, а собственная трусость.
— А если угрозу исполнят?
— Значит, так тому и быть.
— Вы хладнокровны как великий человек! — воскликнул Николай Дмитриевич таким тоном, словно он был скульптор, загоревшийся желанием изваять в полный рост фигуру монстра, начисто лишённого вполне естественного для любого человека страха смерти. — Я поражаюсь Вашей выдержке и мужеству.
— Благодарю за комплимент, — отозвался Игнатьев. — Но моей заслуги в этом мало. На всё воля Божия. Это я к тому, что Господь всё устраивает лучше нас и на пользу нам. Не имей я своего подхода к решению Восточного вопроса, я не оказался бы здесь, в Константинополе, на переднем крае той борьбы, которую ведёт Россия с европейскими державами.
— Иными словами, — медленно заговорил Макеев, словно взбирался по крутой лестнице Галатской башни, дабы увидеть весь Константинополь, — не полюби Лермонтов Кавказ, не закали он себя в кровавых стычках с горцами, ещё неизвестно, развился бы его гений в той мере, в какой мы его представляем себе.
— Думаю, так, — согласился с ним Николай Павлович, радуясь тому, что с первых дней знакомства и сотрудничества обнаружил в своём первом драгомане замечательную личность, наделённую острым умом и не обольщённую мелким тщеславием.
Глава II
Январские балы закончились, но в свой приёмный день, в четверг, Игнатьев, как обычно, уделял время просителям и частным лицам, желавшим «личного общения» — по самым разным поводам. В посольстве настежь открывались двери, и всякий, с улицы, имел возможность повидаться с Николаем Павловичем, а то и прошение подать по сугубо сложным, «заковыристым» делам. Он вообще старался быть доступным, так как искренне считал, что лишь таким путём можно добиться нужных ему сведений. Вплоть до особых — секретных. К тому ж