е, многолюдство посетителей говорило о том, что Русская миссия заметно поднялась в своём значении и положение её начальника изрядное. Доверие православных к нему было полное и он с радостью сообщал жене, что у него отбоя нет от приходящих за советами.
— Лучше скажи, за деньгами, — отзывалась Екатерина Леонидовна, хорошо осведомлённая о щедрости мужа, готового отдать последнее, лишь бы проситель остался доволен. Милосердие это его талант. В этом он действительно достиг совершенства, но надо бы и о семье подумать. Она и гордится своим Колей, и пеняет ему иной раз, утверждая, что посланнику России не возбранено иметь репутацию человека редкого ума и сердца, но выглядеть в глазах османов простофилей — с душой нараспашку, это уже чересчур.
Николай Павлович вздыхал. Катя права. Денег у посланника нет ни гроша. Всё, чем он располагает, это скудные ассигнования (в самом нищенском размере) для ежедневных мидовских предназначений. Собственных средств не хватает на действенную помощь страждущему, ж и в о м у человеку, попавшему в беду единоверцу. Это его боль, его сердечная заноза. Игнатьев готов был уделить «что мог» и на восстановление Гроба Господня в Иерусалиме, и на ремонт посольской церкви (из своего кармана), но лепта его едва ли могла подвигнуть серьёзное, большое предприятие, задуманное с похвальной ревностью, несоразмерно с имеющимися средствами.
Порой он не знал, куда деваться, от приходящих в его адрес писем — жалобно-слёзных и одновременно нахраписто-жёстких, просительных и прожектёрских. Их было не одно и не два — секретари носили их мешками.
С каким удовольствием Николай Павлович объявил бы каждому десятому корреспонденту о его незнании местных обстоятельств и существующих установлений, но опыт выучил молчать. Игнатьев часто раскаивался в том, что сказал лишнее, и никогда не жалел о том, что не договорил чего-нибудь. Его откровенность и чистосердечие часто бывали опасными среди тех хитросплетений, между которыми ему выпало вращаться. Беда состояла в том, что откровение воспринималось многими его коллегами, как хитрость, доверчивость именовалась глупостью, а чистосердечные признания вызывали сомнение в их искренности, заставляя думать о коварстве. И здесь ничего не изменишь. Люди держатся своих воззрений, им трудно доказать что-либо. Даже родной отец пеняет ему в письмах, мол, для чего нужны Амур и Уссурийский край? Мороки с ними много. Но о какой мороке может идти речь, если Уссурийский край, отошедший к России по Айгунскому трактату, подписанному Николаем Павловичем в Пекине, сам прокормиться может: он в десятки раз богаче любой русской губернии. Но богатство глупому не в пользу, то есть нынешней администрации, ничего не делающей для оживления края.
Игнатьев тряхнул головой: и как это у нас людей к месту, по способностям, подбирать не выучатся! Воистину, там, где нужны бараны, дельным людям места нет.
«Эх, — подумал Николай Павлович, мысленно беседуя с отцом, — пусть меня назначат генерал-губернатором Восточной Сибири! Я покажу, что из подобного края, можно, при Божьей помощи, сделать. (Авось неудача завянет и «окислится», как говорят китайцы).
Буря унялась, но ветер дул сильный, холодный.
Фотографический снимок жены в окружении детей удался. Его сделал известный константинопольский фотограф Кеворк Абдулла Фререрс, местный армянин, который вместе с двумя своими братьями держал студию в Пере, по соседству с английским посольством. Абдул-Азису в своё время так понравился собственный фотопортрет, сделанный старшим из братьев, что он тотчас поощрил его званием придворного «художника» и высочайше позволил представляться не иначе, как «фотограф султана». Когда Игнатьев прибыл в Константинополь в качестве посланника, Кеворк нижайше просил позировать ему и сделал два фотографических снимка в разных ракурсах. На одном, наиболее удачном, Николай Павлович выглядел довольно импозантно: усы нафабрены, концы заострены. На шее бабочка и руки вперекрест. Глаза едва заметно скосил вбок. У него уже был один дагерротип, сделанный фотографом их императорских Величеств Г. Деньером в Петербурге. На нём изображён молодой генерал с высоким лбом и трогательной ямочкой на подбородке. Он в эполетах, с аксельбантом, держит в левой руке книгу, а большой палец правой заложен за полу мундира.
Полковник Зелёный сказал, что французские агенты давно используют фотоателье братьев Абдулла в своих конспиративных целях и, похоже, успешно.
— Мне хочется разворошить это гнездо, — честно признался он. — Орудуют под самым нашим носом.
Игнатьев понимающе кивнул.
— С этим мы всегда успеем. А пока отслеживайте всех, кто там бывает. Всех до одного. Может быть, выйдем на след Протокола.
Александр Семёнович прищёлкнул каблуками.
— Есть отслеживать.
Ему не надо было объяснять, что любое посольство, особенно посольство крупной европейской державы, это огромная лабораторная колба с перенасыщенным раствором отнюдь не хлористого натра или марганцовокислого калия, а раствор убийственно-опасной, сравнимый разве что с гремучей смесью белого фосфора и бертолетовой соли, гипертонический раствор секретов и самых жгучих тайн. Это гигантский перегонный куб наиважнейших научных открытий, военных новинок и политических прогнозов, мало чем отличающихся иной раз от паранойяльных инсинуаций и шизофренического бреда. Вот почему первый секретарь, первый драгоман и первый шифровальщик чувствуют себя хозяевами положения. Конечно, и военный атташе очень крупная фигура, но не крупнее старшего советника, за которым и опыт, и вся агентурная сеть. Все члены миссии прошли строгий отбор и предельно-нагрузочный цикл индивидуальной подготовки, в корне отличающейся от той устаревшей системы «протежирования», которая и по сей день царит во многих министерствах и правительственных кабинетах.
С конца февраля начался Великий пост.
В субботу Николай Павлович с Катей удостоились причастия Святых Тайн. Дети причастились первыми. Анна Матвеевна, пролежавшая со вторника до пятницы за нездоровьем, собралась с силами и окончила говенье вместе с ними.
«Может отменить обед с секретарями? — возвращался Николай Павлович к возможной экономии своего жалования и тут же отказывался от этой, как ему казалось, неблаговидной мысли. — Сразу пойдут толки, пересуды, обвинения в небрежении традицией, да и Катя втянулась, что, в общем-то, немаловажно. Пусть ненадолго, но отвлекается от грустных дум».
Акции Петербургского Страхового Общества, пайщиком которого Игнатьев состоял больше десятка лет, неуклонно падали в цене: вместо недавних ста тридцати рублей за них теперь давали сто семнадцать. Дивидендов — кот наплакал. Единственная лишняя сумма находилась у него в металлических четырёхпроцентных билетах, на перехвате между жалованьем. Переводные денежные письма (кредитивы) высылались на полтора или два месяца позже срока, а до того времени, как они придут в Константинополь, хоть в долг живи, коль денег нет.
Из имений тоже ни гроша не присылали.
Глава III
В Константинополе пахло весной. На улице было тепло, земля прогрелась, радостно сияло солнце. По утрам в садах и скверах дружно щебетали птицы. Настроение у всех сразу улучшилось. Улучшилось оно и у Игнатьева.
Четырнадцатого марта, в ночь на воскресенье, когда часы пробили одну вторую часа пополуночи, Екатерина Леонидовна благополучно родила сына. Как только раздался первый крик ребёнка, она радостно посмотрела на Игнатьева и тихим голосом произнесла.
— Господь снова дал нам сына!
— Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе! — перекрестился Николай Павлович, и они вместе поблагодарили Господа за сына. Назвали его Леонидом.
Когда Катя благополучно разрешилась от бремени, на душе Игнатьева стало так радостно, так вольно, словно он птицей взлетел на коня и погнал его борзым намётом. Тогда же он подумал, что детей у них с Катей, как и во всех русских семьях, должно быть столько, чтобы дедушки и бабушки с радостью путались в именах своих внуков и правнуков. Господь даёт жито под людской посев. Не зря китайцы говорят: «В стране, где нет детей, не будет хлеба».
С рождением сына Екатерина Леонидовна поняла, что ничего ещё не кончено в её жизни, что истинное счастье материнства вновь примирило её с посольским бытом и константинопольской действительностью. Роды прошли благополучно, она чувствовала себя вполне здоровой, хотя на третий день немного познобило. Кормила она хорошо, молока было много, никакой боли не чувствовала.
— Я не подурнела? — спрашивала она Николая Павловича, всё чаще требуя подать ей зеркало и гребень.
— Ни на йоту! — отвечал он, искренно любуясь ею. — Ты, как всегда, обворожительно мила.
В его груди поднималась волна счастья. Он испытывал к жене ни с чем не сравнимую нежность, глубокую, как тайна жизни, и бесконечную, как сама жизнь. В самом деле, воистину так: любовь, как и вера, пустой звук, пока сам не полюбишь и не уверуешь. А ещё ему открылось, как Всевышний обращает немощь в силу, печаль — в радость!
Он не мог оторвать глаз от своей ненаглядной подруги.
Нет прекраснее улыбки, чем улыбка сквозь слёзы. Слёзы счастья, восторга и нежности. И эта чудная, прекрасная, счастливая улыбка оживляла его Катю, когда маленький Леонид лежал у её груди. Она была очень довольна, что Господь даёт ей радость быть кормилицей.
Глаза её сияли.
— Наш Леонид на Сретенье родился. В святой день.
— Все чудеса проходят по Юлианскому календарю, — сказал Николай Павлович. — Это давно замечено отцами церкви. Юлианский календарь это икона, которая освящена Христом.
— Мне кажется, нет чуда большего, нежели рождение детей. Я так себе и говорю: «Это чудо, что я родилась! Это чудо, что я родила! Мне так теперь хочется жить»!
Покормив и убаюкав сына на ночь, она легла в постель и тесно прижалась к нему.
— Если бы ты знал, какое это счастье ощущать себя любимой и любить!
— Я так же счастлив, как и ты, — проговорил он жарким шёпотом. — Ты не представляешь, что ты значишь для меня.