Ключи от Стамбула — страница 42 из 106

— Посмотрим, удастся ли ему осуществить их, — пощипывая ус, сказал Игнатьев, для которого ничего не было нежнее и упоительнее ласкового взора его Кати. Он был чрезмерно благодарен ей за этот взгляд, напоминавший всякий раз, что он любим и неизменно любит сам. — Проливы нам нужны, как воздух. Почву я взрыхлил, зерно посеял. Будем надеяться на урожай. — Он прошёлся по их небольшой, но вполне уютной комнате, и сообщил о том, что местные газеты пестрят большими заголовками: «РУССКИЕ ПРИВЕЛИ МИЛАНА В ЦАРЬГРАД!». «ТУРЦИЯ УМРЁТ БЕЗ КОНСТИТУЦИИ!» «ЧЕГО ХОЧЕТ ГЕНЕРАЛ ИГНАТЬЕВ?»

— И чего же ты хочешь? — чтобы не строить никаких предположений наедине с собой, полюбопытствовала Екатерина Леонидовна, озвучив свой вопрос и позабыв на время о раскрытой книге.

— Хочу, чтоб Эллиот не мутил воду, якшаясь с «младотурками», да чтоб греки на Афоне успокоились.

— Выживают наших иноков?

— Стараются их напугать и, окончательно пригнув, поработить. Александр Николаевич Муравьёв, бывший всегда приверженцем греков, точно так же, как Леонтьев, сильно на них озлобился и в письме, которое он мне прислал с Афона, прозывает их не православными монахами, а «дервишами эллинизма».

— Весьма метко и, должно быть, справедливо.

— Да уж, куда справедливей! — с чувством произнёс Николай Павлович, откликнувшись на реплику жены. — Архимандрит Макарий (Сушкин) из монастыря святого Пантелеймона, прилетел сюда судиться. Взывает к разуму и сердцу патриарха. Я его поддерживаю, как могу. По целым дням вожусь с афонским делом. — Он тяжело вздохнул и горестно признался: — Когда ближе всмотришься в монастырские козни и страсти — жалкое составляется мнение о монашествующем человечестве!

Глава XVI


Когда погода несколько установилась, перестали лить дожди, и выглянуло солнце, Игнатьев съездил на Афон, взяв себе в спутники германского посла Карла Вертера и американца Джорджа Бокера, которые пришли в восторг от благочинности монашеских богослужений и всего уклада жизни на Святой Горе.

«Ни в чём так явно не проявляется сила разума, как в добром устройстве жизни, личной и общественной, — размышлял Николай Павлович, возвращаясь в Стамбул на «Тамани». — Когда добро и сила сочетаются во имя жизни, это и есть счастье. Вот почему Православие, имеющее в основе своего учения слова Иисуса Христа: «Аз есмь Свет миру…» наполняет человека внутренним покоем и дарует грешным душам чувство благодати: Господь с нами! Ныне и присно и вовеки веков».

В субботу пароход вошёл в Босфор и встал на якорь, как всегда, прямо напротив Буюк-дерского дворца, к великой радости игнатьевской семьи.

— Мы ждали тебя в воскресенье, согласно твоей телеграмме, — подставила лицо для поцелуев Екатерина Леонидовна, испытывая счастье горячо любимой жены и многодетной матери. Её глаза светились ласковой весёлостью.

— Наше посольское «корыто» побило нынче все рекорды, — обнял её Николай Павлович и, преисполненный любовным чувством, ласково поцеловал родные губы.

— Папа! Папа! — услышав его голос, по лестнице ссыпались дети. — А Павлик наш ездил верхом!

— Молодец! — хватая в охапку милых своих малышей, карабкавшихся на его плечи, воскликнул он, ища глазами Павла. Тот, конфузясь, прятался за Леонида. Игнатьев поманил его к себе. — Давай я тебя расцелую.

Сынишка сделал шаг, но сделал он его с гримасой боли.

— Что случилось? — почувствовав неладное, обеспокоился Николай Павлович и посмотрел на жену.

— Павлуша упал с лошади, ушибся.

— Доктор смотрел?

— Смотрел.

— И что?

— Сказал, что ничего серьёзного.

— Перековеркнуться с лошади не шутка! — покачал головой Николай Павлович, и, сопровождаемый женой, окружённый детьми, усадив на плечи радостно взвизгнувшего Колю, стал подниматься по лестнице.

— В германских газетах расхваливают Шувалова и Валуева, считая их добрыми немцами, — сообщила вечером Екатерина Леонидовна, зная, что ни к тому, ни к другому её муж особенных симпатий не питает.

— Первого, ещё скорее, в поляки можно записать, — с неприязнью в голосе проговорил Игнатьев.

— Корреспонденты уверяют, что Шувалов пробудет в Лондоне полтора года, якобы для приготовления себя в министры иностранных дел, и что тебя тогда назначат в Лондон.

— После Шувалова?

— Да.

— Слуга покорный!

— Я так думаю, — произнесла Екатерина Леонидовна, — нам с тобой в этом году придётся зимовать в Константинополе.

Не успел Николай Павлович написать отчёт о своём афонском путешествии, как все газеты стали потчевать читателей наскоро состряпанными байками о его паломничестве на Святую Гору. Немцу и американцу тоже досталось на орехи за их «постыдную лояльность».

Николай Павлович посмеивался.

— Рад, что теперь мои коллеги сами могут убедиться в мнимой достоверности турецкой прессы.

— А я устала от мадмуазель Ону, Мурузи и Нелидовой, посещающих меня излишне часто, — пожаловалась ему Екатерина Леонидовна. — У меня от их несносной болтовни голова уже болит, честное слово!

— Я прикажу их мужьям, чтоб подыскали им работу, — пообещал Игнатьев, прекрасно понимая настроение жены.

Общение с Ольгой Дмитриевной Нелидовой нельзя было назвать приятным. Это была несносная, капризная, невростеничная дама, с замашками отпетой интриганки. Она то и дело устраивала сцены по любому поводу и скандально требовала от Николая Павловича «новые апартаменты», хотя муж её, Александр Иванович Нелидов, утверждённый в качестве советника, по заведённой практике въехал в квартиру своего предшественника, имевшего двоих детей и никогда не жаловавшегося на «безумную стеснённость». Всякий раз, встречаясь с Нелидовым, чаще всего уныло-молчаливым, Игнатьев искренне сочувствовал ему: весьма неприятно, должно быть, жить под одной крышей с такою сумасбродкой.

На следующий день он навестил великого везира, и Махмуд Недим-паша незамедлительно закрыл газету, постоянно глумившуюся над Россией и оголтело нападавшую на русского посла.

Спустя пять дней, в седьмом часу утра, Игнатьев отправился в Крым.

Прибыв в Ливадию, где отдыхала царская фамилия, он просил Государя принять его отставку.

— Как семьянин я обязан позаботиться о благосостоянии своих домочадцев и привести хозяйство в надлежащий вид, — сказал он Александру II в своё оправдание. — Я приобрёл имение близ Киева, хочу записаться в помещики. — Он помолчал и добавил: — Заглазное дело — бедовое. По одной лишь переписке управлять хозяйством невозможно.

— Потерпи, — ответил Александр II, заметив грусть-тоску в глазах своего крестника. — Соберись с духом и возвращайся назад.

— Греки дошли до такой ярости, что беспрестанно грозятся убить, — прибегнул к откровенной жалобе Николай Павлович, чтобы добиться своего: выйти в отставку. — Мне жизнь копейка, но постоянно быть на бреши, зная, что на гарнизон рассчитывать нельзя и что свои с головой выдадут — никаких нервов не хватит. Таким, как Стремоухов, не пользы нужно для Отечества, а самовосхваления и постоянного скандала.

— И всё-таки, — ответил государь, — как бы там ни было, ты у султана в фаворе. Никто не заменит тебя.

Это, и в самом деле, было так. Пожаловав Игнатьеву бриллиантовые знаки ордена Османиэ, Абдул-Азис сказал: «Я вас, господин посол, вровень с другими не ставлю, так как считаю своим другом».

Николай Павлович был горд такой оценкой их официальных отношений, равно, как и неожиданной наградой: алмазные знаки Османиэ давались лишь коронованным особам. Исключение было сделано только для князя Горчакова, Отто фон Бисмарка, и, кажется, покойного Мустье, но, судя по журнальным публикациям, никому из послов этот орден раньше не давали. Так-то! «Пусть теперь толкуют, что я не умею ладить с падишахом!» — сказал тогда Игнатьев, возвратившись из султанского дворца.


Жизнь дипломата со всеми её издержками мало-помалу перестала угнетать Игнатьева; уже хотя бы потому, что Горчаков мало интересовался делами на Востоке, и Николай Павлович чувствовал себя в Константинополе полным хозяином. Слова Императора он воспринял, как личную его просьбу, и, возвратившись в Стамбул, возобновил борьбу с турецкими министрами, составившими заговор против Абдул-Азиса с намерением ограничить власть султана в пользу конституционного правления империей. Беря пример всё с той же Англии, наученные Генри Эллиотом, они спешно сколотили оппозиционную партию, одним из вожаков которой стал Ахмед Мидхат-паша, незадачливый верховный везир, пробывший в этой должности три месяца. В числе его сторонников оказались почти все иностранные послы, кроме Игнатьева. Николай Павлович стал поперёк и начал заступаться за Абдул-Азиса, отстаивая его абсолютизм.

— Интересно, кого убьют первым? — любопытничал стамбульский обыватель, просматривая свежие газеты. — Русского посла или султана?

Фатоватый секретарь английского посольства, в беседе с итальянским атташе, гримасничал сверх всякой меры.

— Игнатьев пылкий говорун, но и ему вряд ли удастся сделать так, чтобы сердце Генри Эллиота вспыхнуло сочувствием к самодержавию. Он дипломат парламентской закалки!

«Пока я в бою, не сдамся ни за что! — уверял себя Николай Павлович. — Посмотрим, чья возьмёт».

Ему уже донесли, что в домашнем кругу Мидхат-паша хвастался, что не мытьём, так катаньем, тем или иным способом, но он избавится от русского посла.

— Я знаю, — брызгал он слюной в кругу своих клевретов, — что генерал Игнатьев занимает исключительно высокое положение при дворе Абдул-Азиса, что многие турецкие министры трепещут перед ним и смотрят на него, как на существо загадочное, пребывая в уверенности, что он умеет читать чужие мысли. Мне, бывшему главе правительства, лучше других известно, что посол России человек в высшей степени практический, можно сказать, циничный, но мало кто берёт в расчёт его мечтательность. Вот на ней-то он и поскользнётся. Никакого Союза балканских славян, которым бредит русский посол, не будет. Посудите сами: албанцы — драчуны и скандалисты, болгары — жмоты, сербы — гордецы. Они гордятся даже тем, что православные, хотя их пастыри не одобряют этого. Албанцы, сербы и болгары никак не могут примириться меж собой, да и с хорватами всё время на ножах. Им только и осталось, что враждовать, колошматить друг друга. А что касается греков, то они первые наши союзники в борьбе с болгарами, которым хочется занять Константинополь. И пусть многие политики Европы сравнивают русского посла с броненосцем, стоящим на четырёх якорях в нашем Босфоре, я взорву его ко всем чертям!