— Почему ты считаешь её нетактичной? — осведомился император.
— Она приведёт нас к войне.
— Почему?
— Осмеливаюсь напомнить вашему величеству категорическое заявление султана, мне сделанное, что он никогда не согласится принять программу, навязываемую Турции иностранными державами. А Вена давит на него с безумной силой, неугомонно провоцирует на драку.
— Бисмарк говорит, что не позволит заноситься ей сверх меры.
— Он англоман, этим всё сказано. Недаром европейская пресса без всякого стеснения решает будущую судьбу Порты и Востока, как будто турецкой империи больше не существует. Наш отказ вступить на путь, открываемый нам самим Абдул-Азисом, будет иметь вероятным последствием, что он вынужден будет броситься в объятия «Молодой Турции» и Англии, её поддерживающей. А это верный шаг к войне и вековечной конфронтации. Вот я и спрашиваю, государь, что мне ответить султану? — прошёлся пальцами по аксельбанту Игнатьев, словно проверял, на месте ли он и не топорщится ли, часом, канитель? — После некоторого колебания Александр II отклонил желание Абдул-Азиса иметь с ним личные «секретные сношения».
— Время ушло. Об этом надо было думать раньше, — ответил он, сославшись на высшие интересы той политики, которой он решился следовать. Какие это интересы, он не счёл нужным объяснять.
Исполнив свой долг и доведя свои настояния до последней возможности, Николай Павлович осмелился предупредить его величество и государыню императрицу, что, кроме уничтожения русского влияния в Царьграде, он ничего не видит в будущем.
— Всё, что я вижу, — произнёс Игнатьев с горечью, и пальцы его вновь прошлись по аксельбанту, — это ликование врагов, торжество интриг, направленных против славян, и, как результат всех этих козней, войну между Россией и Турцией.
Государыня Мария Александровна, смертельно бледная, источенная туберкулёзом лёгких, кротко глянула на царственного мужа, как бы умоляя его сделать верный шаг, прислушавшись к словам Игнатьева, но Александр II лишь заложил ногу на ногу и, вынув портсигар, стал доставать папиросу.
Ввиду невозможности сохранения прежнего личного положения в Царьграде и бесполезности своего дальнейшего там пребывания, Николай Павлович настоятельно просил своего увольнения.
— Я уже тринадцать лет торчу в Константинополе! Мне нужно подлечить глаза, но более того — расстроенные нервы.
— Николай, — обратился к нему император, держа папиросу в руках, — ты с честью выполнил свой долг посла и верноподданного, и, тем не менее, повелеваю вернуться в Царьград — на свой пост. Непременно. — Он закурил и предложил для переезда свою яхту.
Игнатьев предпочёл «Тамань».
Глава XXI
Как Николай Павлович и предполагал, самолюбивый султан сильно обиделся на русского царя и резко охладел к его послу. Теперь поводырём Абдул-Азиса стал Генри Эллиот, считавший, что повстанцев надо истреблять — всех до единого. Этого же требовала «Молодая Турция» и партия военного министра Хуссейна Авни-паши.
Перемена в настроении турецкого владыки не вызвала в Игнатьеве никаких выражений досады, заметных его подчинённым, но возбудило лишь сожаление по поводу недальновидности государя, не говоря уже о Горчакове, стремившегося «воссоздать Европу». Русский канцлер горевал, что «Европа исчезла» и что её, для совместных решений, нужно создать «дипломатически, пусть даже в ущерб русским национальным интересам», на что Игнатьев всегда говорил: «Так или иначе, но со временем Европа развалится на два враждебных лагеря». Эту мысль он высказал в своём письме Александру II.
Германский посланник барон Вертер, зрелый, добродушный дипломат, сказал как-то Игнатьеву по-дружески: «Вы не поверите, до какой степени и как мелочно вас ревнует граф Андраши, а потому мы должны крайне осмотрительно составлять наши донесения и сообщать свои предложения нашим дворам. Всё дело можно испортить пустяками».
Милый, добрый, наивный барон Вертер! Знал бы он, что всё писаное Николаем Павловичем, даже собственному императору, каким-то непостижимым образом, становилось известно графу Андраши и разжигало его неприязнь к Игнатьеву. Да и какой европеец способен уважать противника?
— Развязаться, развязаться с тройственным союзом! — говорил Игнатьев самому себе, словно настраивался на кулачный бой. — Во что бы то ни стало развязаться!
День за днём, одного за другим, он вызывал к себе консулов и почти всем говорил одно и то же:
— Будьте готовы к войне. Нас загоняют в неё.
Туркам же внушал иное:
— И Англия, и Франция, и Австро-Венгрия — все вместе это стая, волки в ожидании добычи, и добычей будет Порта, так и знайте!
А Балканский полуостров полыхал.
Земли Боснии, Герцеговины и Болгарии, словно склоны и подножие вулкана, заливала кипящая огненно-дымная кровь её повстанцев, причём Болгария страдала больше всех. Она тонула — в море слёз, всеобщей горечи и муки. Центром восстания стали городки Панагюрище и Копривщица. Сначала восстание предполагалось начать первого мая, но вспыхнуло оно чуть раньше. Жители Панагюрище вооружились, кто, чем мог, стреляли из кремнёвых ружей и допотопных деревянных пушек. При взятии этого городка турки загубили две тысячи душ. Двадцать пятого апреля башибузуки опустошили Клиссуру и сожгли восемьсот домов.
Кавказские горцы, перешедшие на службу к султану, действовали беспощадно. Во-первых, им за это хорошо платили, а во-вторых, они спешили отыграться на православных болгарах за своё поражение в войне с Россией.
Газетные статьи, как и донесения агентов, представляли собой жуткий коктейль из человеческой крови и нечеловеческой жестокости, воплей убиваемых детей и насилуемых женщин. Об издевательствах и массовых угонах в рабство уже никто не говорил. И, если славяне поднялись до высоты понимания святой христианской жертвенности, то мусульмане достигли дна своей религиозной ненависти.
— Это верх идиотизма! — витийствовал сэр Генри Эллиот, затеяв разговор с Игнатьевым и критикуя действия «безумцев», коими считал болгар и сербов, нарушивших спокойствие Европы. — Сами лезут в петлю, а затем вопят, что их лишают жизни.
Он сразу же занял позицию османов, хотя в парламенте Англии начались серьёзные дебаты по обсуждению турецких зверств. Бенджамин Дизраэли, действующий премьер-министр, стоял на стороне турок, а его противники — консерватор лорд Дерби и Вильям-Эварт Гладстон, бывший глава правительства, принял энергичное участие в противодействии восточной политики лорда Биконсфилда.
Николай Павлович сказал английскому послу, что он и сам ужасно недоволен тем, что происходит на Балканах.
— Я читал болгарские и сербские листовки. Там много болтовни и мешанины.
— Смех и только! — кривил губы англичанин с весьма неуважительной отмашкой. — Они рубят сук, на котором сидят.
— Трудно сказать, что творится у них в голове, — сострадая несчастным болгарам и нисколько не скрывая свои чувства, грустно заметил Игнатьев. — Они ждут поддержки от России, но не слушают меня, её посла.
Стамбул стал напоминать пороховую бочку.
Одиннадцатого мая восстание софтов (учеников религиозных школ), требовавших смены власти, и «новых османов», ратовавших за конституцию, принудило Абдул-Азиса сменить великого везира Махмуда Недима-пашу, приверженца русских, и назначить на его место Мехмеда Рюшди, приятеля военного министра.
Семнадцатого мая Николай Павлович устроил на своей посольской даче совещание с участием барона Вертера, графа Зичи и графа Корти, но разговор как-то не клеился. Не оживился он и после позднего ужина. Заметив, что его коллеги находятся под гнётом непонятных дум, Игнатьев предложил им сыграть в вист. Партия затянулась, и общество разошлось заполночь. Погода была отвратительной. Из-за густого тумана ничего не было видно. Набережная была безлюдной. Со стороны Чёрного моря дул холодный, порывистый ветер, приносивший нудный, мелкий, непрекращающийся дождь. Австрийский посол отправился в Константинополь на германском паровом катере, любезно предоставленном в его распоряжение бароном Вертером.
Утром Николай Павлович был разбужен отдалённым грохотом пушечных выстрелов и тотчас выглянул в окно. Набережная по-прежнему была пустынна. Только на «Тамани», лениво повёртывающейся на привязи то в одну, то в другую сторону, мерно прохаживался часовой. Вскоре, несмотря на дождь, из соседних домов и гостиниц стали выбегать встревоженные люди. Все они прислушивались к орудийным залпам и недоумённо гадали, что происходит в Стамбуле?
Игнатьев хотел сделать запрос по телеграфу в консульство, но оказалось, что депеш не принимают: почта занята солдатами.
В канцелярии посольства никто не мог ответить на вопрос, что происходит? Может, софты снова учинили бунт? Или «новые османы» митингуют, требуют реформ и конституции? Было очевидно, что в Константинополе произошло что-то чрезвычайно важное, но что именно, оставалось загадкой. Кордонные отряды никого не пропускали в город. Час проходил за часом, а неизвестность всё длилась; любопытство нарастало, так как давно миновал срок, когда в Буюк-Дере должен был прийти из города первый пароход — ширкет, называемый так от общества Ширкети-Хайрие, поддерживающего постоянное сообщение между Стамбулом и его окрестностями. Вся выручка от деятельности этого общества шла в личную казну султана. Из города не выпускали ни пароходов, ни экипажей, ни верховых.
Просторный вестибюль посольства стал заполняться людьми. В основном, дамами русской колонии. Всех пугал артиллерийский гул и полная неразбериха. Уж не резня ли началась? Султан кровожаден и мстителен. Ему всё равно, кого потрошить: человека или курицу.
Николай Павлович вышел в фойе. Внешне казалось, что он находился в таком же неведении, как и остальные смертные, но сотрудники миссии, неплохо изучившие Игнатьева, втайне понимали, что ему что-то известно.
— Зря не волнуйтесь и не поддавайтесь страхам, — говорил Николай Павлович, стараясь успокоить дам. — Я сам пока не знаю, что произошло, но смею вас уверить: пока над вами реет русский флаг, османы вас пальцем не тронут.