Ключи от Стамбула — страница 53 из 106

Игнатьев передвинул пешку и открыл дорогу белопольному слону, нацелившемуся на ладью противника. Ему успели донести, что Мурад V, узнав о смерти горячо любимого им дяди, рыдал и рвал на себе волосы: «Меня навеки опозорили! Унизили и обесчестили! Я обещал ему покой, и что никто не посягнёт на его жизнь, а эти звери убили его!» Его, беднягу, даже вырвало. Недели три он был, словно помешанный: ни с кем не говорил, ночами плакал и стонал: «Ужас! Позор! Преступление!» Психика Мурада пошатнулась. Ему стали чудиться призраки. Слуги утверждали, что он всё время с кем-то говорит. Хуссейна Авни он откровенно боялся и с глубочайшим отвращением выслушивал его в присутствии своей охраны.

Не прошло и семи дней, как новый падишах и сам очутился в положении пленника. При нём неотступно находились заговорщики и даже поселились во дворце.

— Мне кажется, он не в своём уме, — сказал граф Зичи о Мураде V .

— Если исходить из того, что мир переполнен глупцами, в этом нет ничего странного, — мрачно ответил Игнатьев.

Возвращаясь мыслями к перевороту и гибели Абдул-Азиса, он понимал, что, так или иначе, рано или поздно, с низверженным султаном должны были покончить: живой он представлял опасность. Барон Вертер хорошо сказал: «Если хотят избавиться от собаки, то всегда говорят, что у неё чесотка».

Партию в шахматы Николай Павлович выиграл, но радости не испытал. На сердце скребли кошки: что-то ускользнуло от его глаза, и это «что-то» было крайне важным, приведшим к гибели султана.

Бренные останки падишаха похоронили в тот же день, но без участия дипломатического корпуса, хотя в газетах было сказано, что погребение Абдул-Азиса было совершено со всеми почестями. Такому сообщению Николай Павлович не удивился. Своеобразность турецких газет с их официальной ложью его давно не раздражала. Если он и придавал чему особое значение, так это тому, что сераскир уверенно забирал власть в свои руки, а бухта в Безике уже была забита английской эскадрой: к берегам Турции подходили всё новые и новые суда её величества.

— Котёл европейской политики довольно плотно закупорен, но мне хотелось бы напомнить, что он стоит на огне, — сказал Игнатьев на обеде у германского посла, — огонь из-под него никто не убирал, и значит, рано или поздно, клубящийся в казане пар сорвёт с него крышку.

Сообщения о зверствах турок с каждым днём становились ужаснее. Если кто и сохранял невозмутимый вид, так это Генри Эллиот, на том же обеде сказавший графу Зичи: «Игнатьев пылкий человек, но и ему вряд ли удастся сделать так, чтобы моё сердце вспыхнуло сочувствием к болгарам. Да и с какой, опять же, стати? Повстанцы знали, на что шли». А самому Николаю Павловичу он заявил куда грубее.

— Выражаясь языком беллетристов, любителей пикантных сцен, Болгария сама подняла юбки.

Многие из дипломатов возмущались действиями башибузуков, но более всех протестовал против их зверств Игнатьев. Он открыто заявлял об этом сераскиру и верховному везиру, но Хуссейн-паша лишь разводил руками, дескать, он не может уследить за всеми, а Мидхат-паша злорадно усмехался. В отмщение за критику турецкого правительства, повинного в военных преступлениях, в адрес русского посла стали поступать угрозы. Его пытались запугать и вынудить подать в отставку. К тому же, покушение на жизнь российского посла всегда можно было приписать самой России, якобы вечно ищущей предлог для нападения на Турцию. В этом видна была рука турецкого премьер-министра, тесно связанного с Генри Эллиотом.

Какой-то сердобольный аноним предупреждал, что главный повар посольства, названный по имени для большей убедительности, «подкуплен и может отравить семейство». «Генерал! — присовокуплял сердобольный корреспондент, — если вы пренебрегаете жизнью вашею, то пожалейте о вашем семействе, о ваших малолетних детях».

Выходило трогательно, но весьма фальшиво. Повар-грек, на которого возводилась клевета, был человеком испытанным и вполне благонадёжным.

На все угрозы, а их было много, Николай Павлович отвечал презрением и каждый день отправлялся с Катей или с Лёнею на верховую прогулку; чаще всего в ближайший лес, несмотря на уверения досужих анонимов, что именно там-то его и прикончат. Прогулки эти совершались почти в один и тот же час, после обеда, без особенной предосторожности, с одним телохранителем болгарином Христо, которого в Буюк-Дере прозвали «красным человеком» по цвету его куртки и штанов.

Вход в ворота русского посольства охранялся всего лишь двумя полицейскими, двери весь день были открыты, а в обширный сад, расположенный террасами по склону пологой горы, мог зайти практически любой. Внутри самой посольской дачи находились четыре черногорца, но по ночам они спали, а днём красовались на улице.

— Бог не попустит, свинья не съест! — привычно говорил Игнатьев.

Осуждённый на бездействие, Николай Павлович откровенно страдал, чувствуя, что добытое с таким трудом влияние на Порту ускользает из его рук. Скрепя сердце, он шаг за шагом следил за происками Генри Эллиота и Мидхата-паши, которые смогли его переиграть только тогда, когда решились на крайнюю меру, убрав фигуру падишаха с «шахматной доски». Представителям великих держав строго предписывалось удерживать по возможности воинственные порывы Сербии и Черногории, дабы локализовать войну в пределах Боснии и Герцеговины. Эти два княжества, получавшие деньги на свои вооруженные демарши, адресованные Порте, давно считались в Вене владениями Габсбургов.

— Почему Босния и Герцеговина до сих пор не входят в состав моей империи? — это была главная претензия Франца-Иосифа I к своему министру иностранных дел мадьяру Андраши; чаще всего он предъявлял её, когда бывал не в духе.

Большинство политиков не могли себе представить, какого уровня волна всеобщего негодования вскоре поднимется во всех странах Европы.

В самом же Константинополе носились слухи, что между военным министром, постепенно наводившим порядок в столице и прибиравшим власть к своим рукам, и верховным везиром Мидхатом-пашой, проводившим политику Англии, началась распря. Популярность Хуссейна Авни от этого нисколько не убавилась; наоборот, турки связывали с ним свои надежды на спокойствие в Стамбуле и в стране. И вдруг четвёртого июня разнеслась трагическая весть: «Хуссейн Авни убит!»

Полковник Зелёный, первым узнавший эту новость, доложил Игнатьеву, что вместе с сераскиром погиб министр иностранных дел Рашид-паша.

— Во дворце Мидхата-паши, где шло ночное совещание, произошла резня, Поплатились жизнью пять человек, шестеро сильно изранены.

— Кто же это учинил? — принимая свежий слух за выдумку, полюбопытствовал Николай Павлович, хотя прекрасно знал, что его военный атташе хорошо руководит дипломатической резидентурой и успешно направляет работу своих нелегальных агентов. — Чтобы прорваться во дворец Мидхата, нужна рота храбрецов.

— В нашем случае хватило одного, — сказал Александр Семёнович, — резню устроил родственник Абдул-Азиса, свитский офицер Хасан-бей, уроженец Кабарды.

— Если мне не изменяет память, молочный брат третьей жены покойного султана, — сказал Игнатьев и перед его мысленным взором возник молодой турецкий офицер с орлиным взглядом, мускулистой статью и осиной талией — ослепительно красивый, как две капли воды похожий на грузина Церетелева.

Судя по досье, которое успел собрать полковник Зелёный, Хасан-бей рос и воспитывался в Стамбуле. В военной школе он прослыл заядлым драчуном, наделённым прескверным характером. По окончании школы, он был зачислен офицером в полк, расквартированный в Адрианополе, но поведение его нисколько не улучшилось. Хасан проводил время в ресторанах, игорных домах Перы и в дорогих борделях, где постоянно заводил скандалы. Начальство было недовольно им. Однажды Хуссейн Авни-паша, пропесочивая молодого офицера, обозвал его дрянным мальчишкой. Тот люто заскрипел зубами.

— Ты ещё щенок, чтоб скалить пасть! — негодующе воскликнул сераскир. Будь его воля, он давно бы вышвырнул Хасана вон, чтоб не позорил офицерство, но распекаемый им скандалист, к несчастью, приходился падишаху шурином. Да не абы каким — любимым. Пылкий Хасан отвечал Абдул-Азису необычайной преданностью. А на военного министра затаил обиду, переросшую в жгучую ненависть.

Газета «Turguie» писала, что убийства, совершённые Хасаном, не носят политической окраски и мотивированы личной неприязнью. Поверить в это было трудно.

— Если данные досье верны, — сказал Николай Павлович, откинувшись на спинку кресла, — я никогда не поверю, чтобы в таком беспутном, вздорном человеке, каковым изображён Хасан в данном досье, через много лет сохранилась память о такой заурядной обиде.

— Я сам считаю, что для совершения расправы над Хуссейном Авни и Рашидом-пашой должны существовать особые, более веские причины, — сказал военный атташе, передавая сведения, касавшиеся личности Хасана. Из его рассказа следовало, что сестра Хасана поступила в гарем несколько лет назад и чем-то очень полюбилась матери Абдул-Азиса. Влиятельная валидэ выпросила у своего царственного сына назначение Хасана в качестве ординарца при старшем внуке Юсуфе Изеддине. Заносчивый Хасан очень гордился этим званием и чванился своим родством с султаном. После низложения Абдул-Азиса, Хуссейн Авни посоветовал Мураду V гнать Хасана из дворца в три шеи. Для гордого Хасана это стало кровною обидой. Когда же он узнал о гибели Абдул-Азиса и своей сестры, многие увидели, что ненависть клокочет в нём, не переставая. Он во всех кофейнях грозно заявлял, что отомстит за смерть обоих. Хасана взяли под арест, но он и не подумал замолчать. Отсидев на гауптвахте и получив приказ отправиться в багдадский гарнизон, Хасан послал военному министру покаянное письмо, в котором просил удостоить его «прощальною аудиенцией». Дескать, грозные слова он произносил в нетрезвом виде и раскаивается в своём негодном поведении, о чём хотел бы засвидетельствовать лично. В аудиенции ему было отказано. Сераскир приказал Хасану немедля убираться из Стамбула, иначе его вновь засадят под арест — теперь уже, как дезертира.