— Князя уже видели в кубанке и бешмете.
Десятого апреля Александр II делал смотр воскам в Жмеринке и Бирзуле. Погода выдалась хорошая, и он обратился к войскам с речью.
— Я делал всё, что мог, чтобы избежать войны и кровопролития. Никто не может сказать, что мы были нетерпеливы или искали войны. Мы довели своё терпение до крайних пределов, но настаёт время, когда и терпению надо положить конец. Когда это время наступит, я уверен, что нынешняя молодая армия покажет себя достойной славы, приобретённой старою русской армией в прежние времена.
Воодушевление солдат было безмерным. Егеря, стрелки, сапёры, казаки, драгуны, пушкари — все, любопытствуя, тянули шеи. Все с умилением на лицах пытались углядеть того, кто повелел идти войной на «турку» — царя-батюшку.
После смотра император сел в свою коляску и проехал пограничные Унгены, где железная дорога пересекала Прут. Государя сопровождали великий князь Николай Николаевич со своим штабом, цесаревич Александр, военный министр Милютин и Игнатьев.
Садовые деревья, чьи стволы были побелены извёсткой, напоминали собой парадных лошадей с белыми бантами на ногах. У калиток раздавались голоса.
— Береги себя.
— И ты…
— Да мы-то што, мы дома.
— Не реви…
— Ой, Петенька! — в крик срывался звонкий бабий голос, и плач стоял, как на погосте, над раскрытым гробом.
А в кустах сирени беззаботно шебутились воробьи.
Двенадцатого апреля был обнародован высочайший манифест о войне с Турцией. Почти все сто тысяч жителей Кишинёва собрались вокруг войск, расположившихся в лощине, где протекала речка Бык и вовсю полыхали тюльпаны. Наряду с их великолепием, глаз поражали яркие цвета мундиров, блеск бесчисленного множества штыков, грозно сверкавших на солнце, и длинный ряд артиллерийских орудий.
Ясным внушительным голосом преосвященный митрополит Павел начал зачитывать манифест: «Божией милостью Мы, Александр Вторый, Император и Самодержец всероссийский, Царь Польский, Великий князь Финляндский, и прочая, и прочая, и прочая… Ныне призывая благословение Божие на доблестные войска наши, Мы повелели им вступить в пределы Турции».
После того, как высочайший манифест был обнародован, Александр II пожелал славному воинству поддержать «честь русского оружия».
— Громоподобное «ура!» прокатилось над парадно выстроенным войском.
— Да здравствует Ваше императорское величество!
Грянула музыка.
После торжественного молебна в каждом батальоне был прочитан дневной приказ главнокомандующего армий великого князя Николая Николаевича и полки прошли церемониальным маршем.
Государь в сопровождении свиты объехал войска и, напутствуя солдат и офицеров, неудачно воскликнул: «Прощайте!» Почувствовав неуместность обмолвки, он привстал на стременах и сказал.
— До свидания. Возвращайтесь со славой. Да хранит вас Бог!
В тот же день войска успешно перешли границу, как со стороны Румынии, так и на Кавказе.
Александр II вернулся в Петербург.
Игнатьеву разрешено было пожить пока с семьёй, и он уехал в своё винницкое имение. В Петербург его не взяли, зато одобрили действия графа Шувалова, который сделал всё, чтобы ограничить театр военных действий, пообещав Сен-Джемскому кабинету, что русская армия не перейдёт Балканы.
Англия клещом вцепилась в это заверение.
Глава III
«Я еду на войну братом милосердия! — сказал государь, прощаясь с петроградцами на Варшавском вокзале», — с лёгкой иронией в тоне процитировал газету «Голос» Николай Павлович и отложил её в сторону.
— А ты кем едешь? — обратилась к нему Екатерина Леонидовна, взволнованная телеграммой министра императорского двора графа Адлерберга. Александр Владимирович срочно вызывал Игнатьева «для нахождения при его величестве во время поездки в Румынию, за Дунай и в Болгарию», иными словами, Николай Павлович должен был состоять при государе императоре во время пребывания того в действующей армии.
— Сам не пойму, — сказал Игнатьев.
Пока он проживал в деревне, ему пришло два письма от Нелидова, который покинул Стамбул и находился в свите великого князя Николая Николаевича (старшего), заведуя его дипломатической канцелярией.
Старший советник посольства писал, что в апреле, как только Россия объявила войну Турции и двинула свои войска к Дунаю, греческий квартал Фанар выгорел дотла. Огонь занялся сразу с нескольких концов. Власти пришли к выводу, что поджог был умышленный. Число нищих увеличилось стократно. Несчастные погорельцы хоронили своих близких без гробов и зачастую без погребального платья, опуская мёртвых прямо в земляную яму, где придётся: в саду, в лесу, среди руин и около дорог. Некогда зажиточный, радующий глаз Фанар превратился в одно сплошное пепелище. Турки демонстративно точили на камнях свои ножи и ятаганы. Ветер с моря шевелил зелёные полотнища знамён с изречениями пророка Муххамеда, написанными белой краской, а вопли турецких фанфар предвещали смерть «неверным». В своих посланиях Александр Иванович просил передать «сильным мира сего» о необходимости вести войну самым решительным образом. На его взгляд, в Петербурге упускали время.
Медлительность военных действий приводила в замешательство и самого Николая Павловича. Судя по газетным сообщениям, равнодушие, охватившее правительственные круги, представлялось ему более чем странным. Когда можно было избежать войны, князь Горчаков был необычно воинственен и договорился с Андраши о предстоящем разделе Турции в пользу Австрии, а когда манифест о начале войны был зачитан, российский министр иностранных дел с первых же дней принялся локализовать её, превращая в какую-то военную демонстрацию. Явно в угоду своей разлюбезной, мифически-единой Европе.
Николай Павлович страстно мечтал о том времени, когда русская дипломатия в совершенстве овладеет методом «этнографического реализма» и не станет изменять свои воззрения под впечатлением минуты. Национальные интересы должны быть превыше всего. Если власти достаточно какого бы то ни было мира, то народ надеется на прочный мир, оправдывающий людскую кровь.
Газеты сообщали, что продвижение русского войска в Азии затруднено из-за плохих горных дорог, но стычки уже начались. Казаки теснили турок, взяли крепость Баязет. Придунайские румыны колебались: биться за турок или держаться русских. Италия была полна решимости выступить на стороне России, но и пойти против неё могла в любой момент. Греки мечтали открыть второй фронт, но не потому, что сострадали сербам и болгарам, а потому, что те мечтали о походе на Царьград. Россия рассылала прокламации, призывая болгар оставаться на месте, так как восстание лишь повредит армии, вызвав беспорядок и напрасное кровопролитие. Турция требовала, чтобы русские подданные покинули её пределы. Покровительство над ними Германии она не признавала.
Спустя два дня, сопровождаемый своим большим семейством, Игнатьев благополучно добрался до станции Казатин. Там он дождался поезда, попрощался с женой и детьми, сел в предоставленный ему киевским генерал-губернатором князем Дондуковым-Корсаковым отдельный комфортабельный вагон и ехал в нём до Жмеринки один. Обнаружив на столе своего купе слегка увядший букет незабудок, сорванный на пути и случайно забытый женой, Николай Павлович выбрал те цветы, что уцелели и засушил их между листами бумаги. Мысленно он уже представлял себе, как напишет жене первое письмо и вложит в него несколько сухих цветочков, предварительно поцеловав их и попросив передать поцелуй этот по принадлежности. Игнатьев знал, что его письма непременно перлюстрирует румынская разведка и всех цветов, конечно же, не возвратит, но уж один оставит точно!
На первой же станции выяснилось, что в поезде находятся генерал Михаил Чертков, товарищ Игнатьева по Пажескому корпусу, генерал-адъютант князь Борис Голицын и ещё двенадцать человек из свиты государя, не считая графа Шереметева — адъютанта наследника цесаревича. Их всех хотели натолкать в один вагон, в котором и без того было довольно тесно, и это вызвало вполне резонный ропот, как со стороны пассажиров 1-го класса, так и со стороны свитских. Игнатьеву было неловко занимать целый вагон, и он предложил Голицыну с Чертковым перейти к нему в одно из отделений.
Воспользовались столь любезным приглашением они с самым довольным видом и словами благодарности сопровождали Николая Павловича до самого Плоешти. Не прошло и получаса, как все свитские перебрались в «игнатьевский вагон», и Николаю Павловичу пришлось не раз заступаться за них перед поездным начальством, клятвенно обещавшим князю Дондукову-Корсакову «не доставлять графу Игнатьеву досадных беспокойств».
— Граф, в вашем лице само Провидение облегчило нам путь! — обратившись к Николаю Павловичу, радостно воскликнул князь Борис Голицын и, достав из баула шампанское, предложил выпить за здоровье leur Providence.
Все дружно его поддержали и, как могли, сервировали стол. Появилась различная снедь: пирожки, расстегаи, колбасы. Игнатьев обнаружил в своей провиантской корзине с десяток варёных яиц, целиком зажаренного карпа, полную миску куриных котлет и кастрюлю с тушёной говядиной. Еды в корзине было на двоих, так как Екатерина Леонидовна до последнего надеялась, что муж возьмёт её с собой. «В полевых условиях, без соблюдения диеты ты вконец испортишь свой желудок!» — прибегала она к сокрушительному доводу, но Николай Павлович был непреклонен: «Во-первых, ты нужна семье, а во-вторых, не ставь меня в смешное положение. Представь, что напишут в газетах!»
Екатерина Леонидовна расстроилась, вернулась с детьми в Круподеринцы, а он встретил своих сослуживцев и оказался в центре шумного застолья.
У графа Шереметева нашлась целая дюжина новомодных складных стопок, приобретённых в Эмсе, и князь Голицын с довольной улыбкой стал разливать в них вино.
Не успели выпить за здоровье Николая Павловича и начать беспощадную борьбу с объединённой дорожной провизией, как поезд въехал на мост через Прут.